История и философия науки

Антинаука как альтернативное миропонимание: отрицание права науки на истину. Структура модернистской картины мира и ее альтернатив. Природа и необходимость научных революций. Объективность познания в области социальных наук и социальной политики.

Рубрика Философия
Вид учебное пособие
Язык русский
Дата добавления 08.10.2017
Размер файла 414,1 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Наконец, в гносеологическом аспекте рациональность относительна к виду знания. Речь идет о видах концептуального знания, существующих наряду с наукой. В художественном, религиозном, мифологическом знании используются специфические познавательные средства и действуют особые логические законы. В каждом из этих видов знания существует нормативность и выделяются некоторое “ядерное знание” (совокупность концепций, представлений, гносеологических образов вообще, в наибольшей степени соответствующих эталонам), а также периферийная сфера, в которой степень соответствия нормативам снижена (для религии это совокупность ересей, для искусства - авангардные течения и т.д.). Это означает, что можно говорить о мифологической, религиозной и тому подобной рациональности как о соответствии определенным конкретным образцам и стандартам. Такая рациональность относительна: мифологема, рациональная в системе координат мифомышления как отвечающая его канонам, иррациональна с точки зрения науки, но и научный концепт может быть оценен как иррациональный при взгляде на него извне, с платформы иного вида знания. Внутренняя нормативность каждого вида знания предполагает как установление правил и стандартов деятельности, так и определение форм и рамок ожидаемых результатов, характера и степени их соответствия ценностям человеческого существования. Например, в религиозном познании это система базовых положений, принятые способы аргументации и интерпретации, сопряжение повествовательного и назидательного планов. Таким образом, обе составляющие рациональности присутствуют в каждом виде познания, нормативность является достаточно жесткой.

Все сказанное представляет проблему научной рациональности в новом ракурсе. Начиная с эпохи Просвещения понятия рациональности и научности едва ли не отождествлялись, поскольку не подвергалось сомнению, что рациональное начало реализуется наиболее полно в науке, прежде всего в естествознании. В кристаллизованном виде эта позиция проявилась в логическом позитивизме, отождествившем ненаучное и не имеющее смысла. Всякое сопротивление сциентизму выглядело как прорыв иррационализма и вызывало ответную реакцию в качестве такового.

Наиболее существенное изменение взгляда на научную рациональность состоит в том, что она более не воспринимается как единственно возможная или эталонная рациональность, а выступает как один из видов рациональности, обращенный к соответствующей нормативной системе. Это сразу же подводит нас к вопросу о том, каковы же ее нормативы.

Прежде всего следует снять вопрос о рациональности науки как о соответствии определенным содержательным постулатам, парадигме, - это защита от догматизации, которая привела бы как раз к утрате рациональности. Одним из первых, кто обратился к проблеме специфики научного познания, был И. Кант. Пользуясь его терминологией, можно было бы сказать, что рациональность науки заключена не в априорных категориях рассудка (исходных содержательных основаниях научного исследования), а в характеристиках самого исследования, - в качестве таковых Кант называет всеобщность и необходимость. Иными словами, современная наука рациональна не в силу эволюционизма, синергетизма, интегратизма, холизма и т. д. - все это лишь способы реализации определяющих ее характеристик, соответствующих современной картине мира. Она рациональна как процесс исследования, соответствующий четко определенным нормам и правилам: “науку отличает от ненауки не то, чем занят ученый... а как он этим занят” [4]. Точно так же наука рациональна не в выборе объекта исследования, и это можно сравнить с пониманием специфики философии: поверхностный взгляд свяжет ее с определенным набором проблем, более углубленное изучение поставит на первое место способ их решения и позволит сказать, например, что философствовать - значит сомневаться. Разумеется, наука включает в круг своего рассмотрения не любые (в том числе вымышленные) объекты, но это не самостоятельная ее особенность, а лишь следствие фундаментальных нормативов научной деятельности.

Главными когнитивными ориентациями, определяющими характер научного способа познания и задающими стандарт его рациональности, являются при таком подходе

- стремление к обоснованности;

- тенденция к объективности, объективизм как примат объективной истины, ориентация на достижение знания, адекватного предмету, свобода от личных предпочтений и субъективных моментов, «антисентиментализм»;

- стремление к систематичности, забота о внутренней согласованности знания, понимание важности логических способов оценки концепции (в том числе использование критериальной функции логической противоречивости), требование строгой определенности и точности терминологии, формулировок, смысловых переходов;

- ориентация на всеобщность выводов и универсализм;

- выход на теоретико-абстрактный уровень осмысления реальности, конструирование теоретического мира абстрактных объектов;

- методизм и методологизм, убежденность в необходимости специальных методов производства нового знания, внимание к методам, четкое представление о сфере объектной референции, возможностях и познавательных границах каждого метода.

Система когнитивных ценностей как ориентиров научного исследования дополняется системой нравственных нормативов деятельности ученого - своеобразным “нравственным кодексом”, который Р. Мертон назвал “этосом науки”. Сам Мертон включил в его состав универсализм, понимаемый в данном контексте как требование объективности знания и необходимости отвлекаться от всего личного при получении и оценке результатов исследования; коммунальность как принадлежность полученных результатов всему научному сообществу, право каждого на истину; незаинтересованность как приоритет бескорыстного стремления к истине, свободу ученого от амбициозных, прагматических мотивов; организованный скептицизм как требование доказательности и относительность уважения к авторитетам, необходимость разработки специальных процедур реализации данного требования. Мертоновский “кодекс чести ученого” (как, вероятно, любой подобный кодекс) несколько утопичен, но играет свою роль в качестве эталонной системы ценностей в науке (что, между прочим, определяет различие между наукой как таковой и “тем, чем занимаются ученые”).

Если нормативы рациональности науки как деятельности, направляемой определенной системой ценностей, уже обрисованы в методологии хотя бы на таком уровне, то целевая рациональность, антропологическая размерность науки пока видятся совершенно открытой проблемой. В традиционной модели науки как незаинтересованного стремления к истине и антисентиментального предприятия вообще нет места для введения антропологических параметров ее рационализации. В то же время, идея познания как нравственного самосовершенствования выглядит чересчур архаичной, а прагматическая концепция науки как утилитарного знания явно не соответствует ее социальному статусу, чрезмерно сужая поле актуально приемлемых научных исследований и делая проблематичным определение перспективных направлений роста. Что же может определить антропологическую рациональность науки?

Пафос новой системы координат, с которой начинает соотноситься наука, наиболее полно выражен в идеологии “финализации науки”, появившейся как проект, разрабатываемый штарнбергской группой, и приобретшей в последнее время широкое звучание. Идея здесь такова: если традиционно развитие научного знания определялось собственной логикой движения мысли, а социальные факторы оказывали на него лишь опосредованное воздействие, то в настоящее время общественное (экономическое и даже политическое) влияние на формирование проблематики и средств познания выходит на первый план. Финализация - это определение перспектив развития науки путем выдвижения крупных социально значимых задач, решения которых ожидает от науки общество, “это процесс, в котором внешние по отношению к науке цели становятся ведущими в развитии теории” [5]. Куновское описание динамики науки: допарадигмальная стадия, периоды нормальной науки, научные революции - выглядит с этой точки зрения как “малый цикл”, который должен быть дополнен глобальной триадой: допарадигмальная стадия (когда идет поиск объяснения), парадигмальная (когда основа объяснения есть и происходят актуализация и осуществление возможностей объяснения, заложенных в базовых принципах) и постпарадигмальная, или функциональная (когда базовые объяснения уже получены и руководящую роль в дальнейшем развитии научной мысли должны играть внешние стимулы). По-видимому, финализация науки должна рассматриваться как значимая тенденция в ее развитии на современном этапе и одно из ключевых направлений конституирования ее рациональности.

Основная тема моей лекции состоит в следующем: я хотел бы рассмотреть совокупность социальных наук с точки зрения конфликта методов, местом рождения которого является теория текста, подразумевая при этом под текстом объединенные или структурированные формы дискурса (discours), зафиксированные материально и передаваемые посредством последовательных операций прочтения. Таким образом, первая часть моей лекции будет посвящена герменевтике текста, а вторая -- тому, что я назвал бы, в целях исследования, герменевтикой социального действия.

Герменевтика текста

Я начну с определения герменевтики: под герменевтикой я понимаю теорию операций понимания в их соотношении с интерпретацией текстов; слово «герменевтика» означает не что иное, как последовательное осуществление интерпретации. Под последовательностью я подразумеваю следующее: если истолкованием называть совокупность приемов, применяемых непосредственно к определенным текстам, то герменевтика будет дисциплиной второго порядка, применяемой к общим правилам истолкования. Таким образом, нужно установить соотношение между понятиями интерпретации и понимания. Следующее наше определение будет относиться к пониманию как таковому. Под пониманием мы будем иметь в виду искусство постижения значения знаков, передаваемых одним сознанием и воспринимаемых другими сознаниями через их внешнее выражение (жесты, позы и, разумеется, речь). Цель понимания -- совершить переход от этого выражения к тому, что является основной интенцией знака, и выйти вовне через выражение. Согласно Дильтею, виднейшему после Шлейермахера теоретику герменевтики, операция понимания становится возможной благодаря способности, которой наделено каждое сознание, проникать в другое сознание не непосредственно, путем «пере-живания» (re-vivre), а опосредованно, путем воспроизведения творческого процесса исходя из внешнего выражения; заметим сразу, что именно это опосредование через знаки и их внешнее проявление приводит в дальнейшем к конфронтации с объективным методом естественных наук. Что же касается перехода от понимания к интерпретации, то он предопределен тем, что знаки имеют материальную основу, моделью которой является письменность. Любой след или отпечаток, любой документ или памятник, любой архив могут быть письменно зафиксированы и зовут к интерпретации. Важно соблюдать точность в терминологии и закрепить слово «понимание» за общим явлением проникновения в другое сознание с помощью внешнего обозначения, а слово «интерпретация» употреблять по отношению к пониманию, направленному на зафиксированные в письменной форме знаки.

Именно это расхождение между пониманием и интерпретацией порождает конфликт методов. Вопрос состоит в следующем: не должно ли понимание, чтобы сделаться интерпретацией, включать в себя один или несколько этапов того, что в широком смысле можно назвать объективным, или объективирующим, подходом? Этот вопрос сразу же переносит нас из ограниченной области герменевтики текста в целостную сферу практики, в которой действуют социальные науки.

Интерпретация остается некой периферией понимания, и сложившееся отношение между письмом и чтением своевременно напоминает об этом: чтение сводится к овладению читающим субъектом смыслами, заключенными в тексте; это овладение позволяет ему преодолеть временное и культурное расстояние, отделяющее его от текста, таким образом, что при этом читатель осваивает значения, которые по причине существующей между ним и текстом дистанции были ему чужды. В этом крайне широком смысле отношение «письмо -- чтение» может быть представлено как частный случай понимания, осуществляемого посредством проникновения в другое сознание через выражение.

Такая односторонняя зависимость интерпретации от понимания как раз и была долгое время великим соблазном герменевтики. В этом отношении Дильтей сыграл решающую роль, терминологически зафиксировав хорошо известную противоположность слов «понимать» (comprendre) и «объяснять» (expliquer) (verstehen vs. erklaren). На первый взгляд мы действительно стоим перед альтернативой: либо одно, либо другое. На самом же деле речь здесь не идет о конфликте методов, так как, строго говоря, методологическим можно назвать лишь объяснение. Понимание может в лучшем случае требовать приемов или процедур, применяемых тогда, когда затрагивается соотношение целого и части или значения и его интерпретации; однако как бы далеко ни вела техника этих приемов, основа понимания остается интуитивной по причине изначального родства между интерпретатором и тем, о чем говорится в тексте.

Конфликт между пониманием и объяснением принимает форму истинной дихотомии с того момента, как начинают соотносить две противостоящие друг другу позиции с двумя различными сферами реальности: природой и духом. Тем самым противоположность, выраженная словами «понимать -- объяснять», восстанавливает противоположность природы и духа, как она представлена в так называемых науках о духе и науках о природе. Можно схематично изложить эту дихотомию следующим образом: науки о природе имеют дело с наблюдаемыми фактами, которые, как и природа, со времен Галилея и Декарта подвергаются математизации; далее идут процедуры верификации, определяющиеся в основе своей фальсифицируемостью гипотез (Поппер); наконец, объяснение является родовым термином для трех различных процедур: генетического объяснения, опирающегося на предшествующее состояние; материального объяснения, опирающегося на лежащую в основании систему меньшей сложности; структурного объяснения через синхронное расположение элементов или составляющих частей. Исходя из этих трех характеристик наук о природе, науки о духе могли бы произвести следующие почленные противопоставления: открытым для наблюдения фактам противопоставить знаки, предложенные для понимания; фальсифицируемости противопоставить симпатию или интропатию; и наконец, что может быть особенно важно, трем моделям объяснения (каузальной, генетической, структурной) противопоставить связь (Zusammenhang), посредством которой изолированные знаки соединяются в знаковые совокупности (лучшим примером здесь является построение повествования).

Именно эта дихотомия была поставлена под вопрос с момента рождения герменевтики, которая всегда в той или иной степени требовала объединять в одно целое свои собственные взгляды и позицию своего оппонента. Так, уже Шлейермахер стремился соединить филологическую виртуозность, свойственную эпохе просвещения, с гениальностью романтиков. Точно так же несколько десятилетий спустя испытывал трудности Дильтей, особенно в своих последних произведениях, написанных под влиянием Гуссерля: с одной стороны, усвоив урок «Логических исследований» Гуссерля, он стал акцентировать объективность значений по отношению к психологическим процессам, порождающим их; с другой стороны, он был вынужден признать, что взаимосвязь знаков придает зафиксированным значениям повышенную объективность. И тем не менее различие между науками о природе и науками о духе не было поставлено под сомнение.

Все изменилось в XX веке, когда произошла семиологическая революция и началось интенсивное развитие структурализма. Для удобства можно исходить из обоснованной Соссюром противоположности, существующей между языком и речью; под языком следует понимать большие фонологические, лексические, синтаксические и стилистические совокупности, которые превращают единичные знаки в самостоятельные ценности внутри сложных систем независимо от их воплощения в живой речи. Однако противопоставление языка и речи привело к кризису внутри герменевтики текстов только по причине явного перенесения установленной Соссюром противоположности на различные категории зафиксированной речи. И все же можно сказать, что пара «язык -- речь» опровергла основной тезис дильтейевской герменевтики, согласно которому любая объяснительная процедура исходит из наук о природе и может быть распространена на науки о духе лишь по ошибке или небрежности, и, стало быть, всякое объяснение в области знаков должно считаться незаконным и рассматриваться в качестве экстраполяции, продиктованной натуралистической идеологией. Но семиология, примененная к языку вне зависимости от ее функционирования в речи, относится как раз к одной из модальностей объяснения, о которых речь шла выше, -- структурного объяснения.

Тем не менее распространение структурного анализа на различные категории письменного дискурса (discours ecrits) привело к окончательному краху противопоставления понятий «объяснять» и «понимать». Письмо является в этом отношении неким значимым рубежом: благодаря письменной фиксации совокупность знаков достигает того, что можно назвать семантической автономией, то есть становится независимой от рассказчика, от слушателя, наконец, от конкретных условий продуцирования. Став автономным объектом, текст располагается именно на стыке понимания и объяснения, а не на линии их разграничения.

Но если интерпретация больше не может быть понята без этапа объяснения, то объяснение не способно сделаться основой понимания, составляющей суть интерпретации текстов. Под этой неустранимой основой я подразумеваю следующее: прежде всего, формирование максимально автономных значений, рождающихся из намерения обозначать, которое является актом субъекта. Затем -- существование абсолютно неустранимой структуры дискурса как акта, посредством которого кто-либо говорит что-либо о чем-либо на основе кодов коммуникации; от этой структуры дискурса зависит отношение «обозначающее -- обозначаемое -- соотносящее» -- словом, все то, что образует основу всякого знака. Кроме того, наличие симметричного отношения между значением и рассказчиком, а именно отношения дискурса и воспринимающего его субъекта, то есть собеседника или читателя. Именно к этой совокупности различных характеристик прививается то, что мы называем многообразием интерпретаций, составляющим суть герменевтики. В действительности текст всегда есть нечто большее, чем линейная последовательность фраз; он представляет собой структурированную целостность, которая всегда может быть образована несколькими различными способами. В этом смысле множественность интерпретаций и даже конфликт интерпретаций являются не недостатком или пороком, а достоинством понимания, образующего суть интерпретации; здесь можно говорить о текстуальной полисемии точно так же, как говорят о лексической полисемии.

Поскольку понимание продолжает конституировать неустранимую основу интерпретации, можно сказать, что понимание не перестает предварять, сопутствовать и завершать объяснительные процедуры. Понимание предваряет объяснение путем сближения с субъективным замыслом автора текста, оно создается опосредованно через предмет данного текста, то есть мир, который является содержанием текста и который читатель может обжить благодаря воображению и симпатии. Понимание сопутствует объяснению в той мере, в которой пара «письмо -- чтение» продолжает формировать область интерсубъективной коммуникации и в этом качестве восходит к диалогической модели вопроса и ответа, описанной Коллингвудом и Гадамером. Наконец, понимание завершает объяснение в той мере, в которой, как об этом уже упоминалось выше, оно преодолевает географическое, историческое или культурное расстояние, отделяющее текст от его интерпретатора. В этом смысле следует заметить по поводу того понимания, которое можно назвать конечным пониманием, что оно не уничтожает дистанцию через некое эмоциональное слияние, оно скорее состоит в игре близости и расстояния, игре, при которой посторонний признается в качестве такового даже тогда, когда обретается родство с ним.

В заключение этой первой части я хотел бы сказать, что понимание предполагает объяснение в той мере, в которой объяснение развивает понимание. Это двойное соотношение может быть резюмировано с помощью девиза, который я люблю провозглашать: больше объяснять, чтобы лучше понимать.

От герменевтики текста к герменевтике социального действия

Я не думаю, что ограничу содержание моей лекции, если буду рассматривать проблематику социальных наук сквозь призму практики. В самом деле, если возможно в общих словах определить социальные науки как науки о человеке и обществе и, следовательно, отнести к этой группе такие разнообразные дисциплины, которые располагаются между лингвистикой и социологией, включая сюда исторические и юридические науки, то не будет неправомочным по отношению к этой общей тематике распространение ее на область практики, которая обеспечивает взаимодействие между индивидуальными агентами и коллективами, а также между тем, что мы называем комплексами, организациями, институтами, образующими систему.

Прежде всего я хотел бы указать, благодаря каким свойствам действие, принимаемое в качестве оси в отношениях между социальными науками, требует предпонимания (precomprehension), сопоставимого с предварительным знанием, полученным в результате интерпретации текстов. Далее я буду говорить о том, благодаря каким свойствам это предпонимание обращается к диалектике, сопоставимой с диалектикой понимания и объяснения в области текста.

Предпонимание в поле практики

Я хотел бы выделить две группы феноменов, из которых первая относится к идее значения, а вторая -- к идее интеллигибельное.

а) В первую группу будут объединены феномены, позволяющие говорить о том, что действие может быть прочитанным.

Действие несет в себе изначальное сходство с миром знаков в той мере, в какой оно формируется с помощью знаков, правил, норм, короче говоря -- значений. Действие является преимущественно деянием говорящего человека. Можно обобщить перечисленные выше характеристики, употребляя не без осторожности термин «символ» в том смысле слова, который представляет собой нечто среднее между понятием аббревиатурного обозначения (Лейбниц) и понятием двойного смысла (Элиаде). Именно в этом промежуточном смысле, в котором уже трактовал данное понятие Кассирер в своей «Философии символических форм», можно говорить о действии как о чем-то неизменно символически опосредованном (здесь я отсылаю к «Интерпретации культуры» Клиффорда Гирца)1. Эти символы, рассматриваемые в самом широком значении, остаются имманентными действию, непосредственное значение которого они конституируют; но они могут конституировать и автономную сферу представлений культуры: они, следовательно, выражены вполне определенно в качестве правил, норм и т. д. Однако если они имманентны действию или если они образуют автономную сферу представлений культуры, то эти символы относятся к антропологии и социологии в той мере, в какой акцентируется общественный характер этих несущих значение образований: «Культура является общественной потому, что таковым является значение» (К. Гирц). Следует уточнить: символизм не коренится изначально в головах, в противном случае мы рискуем впасть в психологизм, но он, собственно, включен в действие.

Другая характерная особенность: символические системы благодаря своей способности структурироваться в совокупности значений имеют строение, сопоставимое со строением текста. Например, невозможно понять смысл какого-либо обряда, не определив его место в ритуале как таковом, а место ритуала -- в контексте культа и место этого последнего -- в совокупности соглашений, верований и институтов, которые создают специфический облик той или иной культуры. С этой точки зрения наиболее обширные и всеохватывающие системы образуют контекст описания для символов, относящихся к определенному ряду, а за его пределами -- для действий, опосредуемых символически; таким образом, можно интерпретировать какой-либо жест, например поднятую руку, то как голосование, то как молитву, то как желание остановить такси и т. п. Эта «пригодность-для» (valoir-pour) позволяет говорить о том, что человеческая деятельность, будучи символически опосредованной, прежде чем стать доступной внешней интерпретации, складывается из внутренних интерпретаций самого действия; в этом смысле сама интерпретация конституирует действие.

Добавим последнюю характерную особенность: среди символических систем, опосредующих действие, есть такие, которые выполняют определенную нормативную функцию, и ее не следовало бы слишком поспешно сводить к моральным правилам: действие всегда открыто по отношению к предписаниям, которые могут быть и техническими, и стратегическими, и эстетическими, и, наконец, моральными. Именно в этом смысле Питер Уинч (Winch) говорит о действии как о rule-governd behaviour (регулируемое нормами поведение). К. Гирц любит сравнивать эти «социальные коды» с генетическими кодами в животном мире, которые существуют лишь в той мере, в какой они возникают на своих собственных руинах.

Таковы свойства, которые превращают действие, поддающееся прочтению, в квазитекст. Далее речь пойдет о том, каким образом совершается переход от текста -- текстуры действия -- к тексту, который пишется этнологами и социологами на основе категорий, понятий, объясняющих принципов, превращающих их дисциплину в науку. Но сначала нужно обратиться к предшествующему уровню, который можно назвать одновременно пережитым и значащим; на данном уровне осуществляется понимание культурой себя самой через понимание других. С этой точки зрения К. Гирц говорит о беседе, стремясь описать связь, которую наблюдатель устанавливает между своей собственной достаточно разработанной символической системой и той системой, которую ему преподносят, представляя ее глубоко внедренной в сам процесс действия и взаимодействия.

б) Но прежде чем перейти к опосредующей роли объяснения, нужно сказать несколько слов о той группе свойств, благодаря которым возможно рассуждать об интеллигибельности действия. Следует отметить, что агенты, вовлеченные в социальные взаимодействия, располагают в отношении самих себя описательной компетенцией, и внешний наблюдатель на первых порах может лишь передавать и поддерживать это описание; то, что наделенный речью и разумом агент может говорить о своем действии, свидетельствует о его способности со знанием дела пользоваться общей концептуальной сетью, отделяющей в структурном плане действие от простого физического движения и даже от поведения животного. Говорить о действии -- о своем собственном действии или о действиях других -- значит сопоставлять такие термины, как цель (проект), агент, мотив, обстоятельства, препятствия, пройденный путь, соперничество, помощь, благоприятный повод, удобный случай, вмешательство или проявление инициативы, желательные или нежелательные результаты.

В этой весьма разветвленной сети я рассмотрю только четыре полюса значений. Вначале -- идею проекта, понимаемого как мое стремление достигнуть какой-либо цели, стремление, в котором будущее присутствует иначе, чем в простом предвидении, и при котором то, что ожидается, не зависит от моего вмешательства. Затем -- идею мотива, который в данном случае является одновременно и тем, что приводит в действие в квазифизическом смысле, и тем, что выступает в качестве причины действия; таким образом, мотив вводит в игру сложное употребление слов «потому что» как ответ на вопрос «почему?»; в конечном счете ответы располагаются, начиная с причины в юмовском значении постоянного антицедента вплоть до основания того, почему что-либо было сделано, как это происходит в инструментальном, стратегическом или моральном действии. В-третьих, следует рассматривать агента как того, кто способен совершать поступки, кто реально совершает их так, что поступки могут быть приписаны или вменены ему, поскольку он является субъектом своей собственной деятельности. Агент может воспринимать себя в качестве автора своих поступков или быть представленным в этом качестве кем-либо другим, тем, кто, например, выдвигает против него обвинение или взывает к его чувству ответственности. И в-четвертых, я хотел бы, наконец, отметить категорию вмешательства или инициативы, имеющую важное значение; так, проект может быть или не быть реализован, действие же становится вмешательством или инициативой лишь тогда, когда проект уже вписан в ход вещей; вмешательство или инициатива делается значимым явлением по мере того, как заставляет совпасть то, что агент умеет или может сделать, с исходным состоянием закрытой физической системы; таким образом, необходимо, чтобы, с одной стороны, агент обладал врожденной или приобретенной способностью, которая является истинной «способностью делать что-либо» (pouvoir-faire), и чтобы, с другой стороны, этой способности было суждено вписаться в организацию физических систем, представляя их исходные и конечные состояния.

Как бы ни обстояло дело с другими элементами, составляющими концептуальную сеть действия, важно то, что они приобретают значение лишь в совокупности или, скорее, что они складываются в систему интерзначений, агенты которой овладевают такой способностью, когда умение привести в действие какой-либо из членов данной сети является вместе с тем умением привести в действие совокупность всех остальных членов. Эта способность определяет практическое понимание, соответствующее изначальной интеллигибельности действия.

От понимания к объяснению в социальных науках

Теперь можно сказать несколько слов об опосредованиях, благодаря которым объяснение в социальных науках идет параллельно тому объяснению, которое формирует структуру герменевтики текста.

а) В действительности здесь возникает та же опасность воспроизведения в сфере практики дихотомий и, что особенно важно подчеркнуть, тупиков, в которые рискует попасть герменевтика. В этом отношении знаменательно то, что данные конфликты дали о себе знать именно в той области, которая совершенно не связана с немецкой традицией в герменевтике. В действительности оказывается, что теория языковых игр, которая была развита в среде поствитгенштейнианской мысли, привела к эпистемологической ситуации, похожей на ту, с которой столкнулся Дильтей. Так, Элизабет Анкомб в своей небольшой работе под названием «Интенция»2 (1957) ставит целью обоснование недопустимости смешения тех языковых игр, в которых прибегают к понятиям мотива или интенции, и тех, в которых доминирует юмовская казуальность. Мотив, как утверждается в этой книге, логически встроен в действие в той мере, в которой всякий мотив является мотивом чего-либо, а действие связано с мотивом. И тогда вопрос «почему?» требует для ответа двух типов «потому что»: одного, выраженного в терминах причинности, а другого -- в форме объяснения мотива. Иные авторы, принадлежащие к тому же направлению мысли, предпочитают подчеркивать различие между тем, что совершается, и тем, что вызывает совершившееся. Что-нибудь совершается, и это образует нейтральное событие, высказывание о котором может быть истинным или ложным; но вызвать совершившееся -- это результат деяния агента, вмешательство которого определяет истинность высказывания о соответствующем деянии.

Мы видим, насколько эта дихотомия между мотивом и причиной оказывается феноменологически спорной и научно необоснованной. Мотивация человеческой деятельности ставит нас перед очень сложным комплексом явлений, расположенных между двумя крайними точками: причиной в смысле внешнего принуждения или внутренних побуждений и основанием действия в стратегическом или инструментальном плане. Но наиболее интересные для теории действия человеческие феномены находятся между ними, так что характер желательности, связанный с мотивом, включает в себя одновременно и силовой, и смысловой аспекты в зависимости от того, что является преобладающим: способность приводить в движение или побуждать к нему либо же потребность в оправдании. В этом отношении психоанализ является по преимуществу той сферой, где во влечениях сила и смысл смешиваются друг с другом.

б) Следующий аргумент, который можно противопоставить эпистемологическому дуализму, порождаемому распространением теории языковых игр на область практики, вытекает из феномена вмешательства, о котором было упомянуто выше. Мы уже отметили это, когда говорили о том, что действие отличается от простого проявления воли своей вписанностью в ход вещей. Именно в этом отношении работа фон Вригта «Интерпретация и Объяснение»3 является, на мой взгляд, поворотным пунктом в поствитгенштейнианской дискуссии о деятельности. Инициатива может быть понята только как слияние двух моментов -- интенционального и системного, -- поскольку она вводит в действие, с одной стороны, цепи практических силлогизмов, а с другой стороны, -- внутренние связи физических систем, выбор которых определяется феноменом вмешательства. Действовать -- в точном смысле слова означает приводить в движение систему, исходя из ее начального состояния, заставляя совпасть «способность-делать» (un pouvoir-faire), которой располагает агент, с возможностью, которую предоставляет замкнутая в себе система. С этой точки зрения следует перестать представлять мир в качестве системы универсального детерминизма и подвергнуть анализу отдельные типы рациональности, структурирующие различные физические системы, в разрывах между которыми начинают действовать человеческие силы. Здесь обнаруживается любопытный круг, который с позиций герменевтики в ее широком понимании можно было бы представить следующим образом: без начального состояния нет системы, но без вмешательства нет начального состояния; наконец, нет вмешательства без реализации способности агента, могущего ее осуществить.

Таковы общие черты, помимо тех, которые можно заимствовать из теории текста, сближающие поле текста и поле практики.

в) В заключение я хотел бы подчеркнуть, что это совпадение не является случайным. Мы говорили о возможности текста быть прочитанным, о квазитексте, об интеллигибельности действия. Можно пойти еще дальше и выделить в самом поле практики такие черты, которые заставляют объединить объяснение и понимание.

Одновременно с феноменом фиксации посредством письма можно говорить о вписываемости действия в ткань истории, на которую оно накладывает отпечаток и в которой оставляет свой след; в этом смысле можно говорить о явлениях архивирования, регистрирования (английское record), которые напоминают письменную фиксацию действия в мире.

Одновременно с зарождением семантической автономии текста по отношению к автору действия отделяются от совершающих их субъектов, а тексты -- от их авторов: действия имеют свою собственную историю, свое особое предназначение, и поэтому некоторые из них могут вызывать нежелательные результаты; отсюда вытекает проблема исторической ответственности инициатора действия, осуществляющего свой проект. Кроме того, можно было бы говорить о перспективном значении действий в отличие от их актуальной значимости; благодаря автономизации, о которой только что шла речь, действия, направленные на мир, вводят в него долговременные значения, которые претерпевают ряд деконтекстуализаций и реконтекстуализаций; именно благодаря этой цепи выключений и включений некоторые произведения -- такие, как произведения искусства и творения культуры в целом, -- приобретают долговременное значение великих шедевров. Наконец -- и это особенно существенно -- можно сказать, что действия, как и книги, являются произведениями, открытыми множеству читателей. Как и в сфере письма, здесь то одерживает победу возможность быть прочитанными, то верх берет неясность и даже стремление все запутать.

Итак, ни в коей мере не искажая специфики практики, можно применить к ней девиз герменевтики текста: больше объяснять, чтобы лучше понимать.

Наблюдая споры редукционистов и антиредукционистов и пытаясь выработать собственную позицию, очень быстро обнаруживаешь, что самое трудное при этом четко ответить на вопрос, что именно обсуждается. Причина, как мы полагаем, в том, что за внешней феноменологией спора здесь чаще всего скрываются не одна, а по крайней мере две разных проблемы или группы проблем.

Первая из них связана с определением границ применимости того или иного подхода к описанию и объяснению явлений, той или иной теории или, иными словами, той или иной исследовательской программы. Речь идет о выяснении объективных возможностей этой программы и об оценке ее притязаний на новые предметные области. Вторая проблема ориентирована на анализ не программ, а наук и их отношений. Она связана с оценкой претензий той или иной научной дисциплины на самостоятельность или на ассимиляцию других дисциплин, с выяснением границ наук и закономерностей их интеграции и дифференциации. Разумеется, науку мы при этом отличаем от исследовательской программы, о чем более подробно будет сказано ниже.

В последующих разделах работы мы остановимся порознь на каждой из названных проблем, а также на причинах их тесной взаимосвязи в рамках рассматриваемой дискуссии. Мы не претендуем при этом на полноту анализа, но ограничимся рядом конкретных примеров и соображений.

Редукционизм и кризис элементаризма в гуманитарных науках

Редукционистские установки чаще всего можно встретить у физиков. Поэтому начнем с Р. Фейнмана. «Чтобы физика могла быть полезной другим наукам в отношении теории... пишет он, эти науки должны снабдить физика описанием их объектов на физическом языке. Если биолог спросит: "Почему лягушка прыгает?", то физик не сможет ответить. Но если он расскажет, что такое лягушка, что в ней столько-то молекул, что вот в этом месте у нее нервы, и т. д., то это уже совсем иное дело... Чтобы был какой-то толк от физической теории, нужно знать, где расположены атомы» [14, с. 68].

Этот простой пример показывает, что обсуждение первой из сформулированных нами проблем предполагает построение некоторой картины изучаемой действительности, определенной онтологии. Если все объекты, как бы сложны они ни были, состоят в конечном итоге из элементарных частиц, то не следует ли отсюда фундаментальная роль физики при построении теории этих объектов? Что, например, изучает химия? «Все химические вещества, так же как все макротела, являющиеся материальными объектами изучения химии, пишет В. М. Татевский, представляют собой системы, состоящие из ядер и электронов» [13, с. 5]. Вывод такой: теоретической базой химии являются квантовая механика и квантовая статистика [Там же, с. 6-7].

Важно уточнить специфические особенности той онтологической модели, на которой основываются подобные рассуждения. Нам важно следующее: а) предполагается, что целое может быть разложено на отдельные элементы, обладающие определенными атрибутивными характеристиками; б) предполагается, что знание этих характеристик позволяет предсказать взаимодействие элементов в составе целого и объяснить тем самым его свойства; в) мир представляется как иерархия систем, где системы предыдущего уровня выступают как элементы следующего, более сложного.

Такую модель, столь очевидную для нашего здравого смысла и поэтому столь устойчивую, мы будем называть элементаристской моделью. Она является естественной конкретизацией и систематизацией общего элементаристского мировоззрения, согласно которому все состоит из частей. Сейчас мы понимаем, конечно, что целое не сводится к простой сумме образующих его элементов, что сами эти элементы могут существенно меняться под влиянием целого и т. д., однако все эти оговорки и уточнения отнюдь не отбрасывают элементаризм и не изменяют его сути. Во всяком случае, это так до тех пор, пока речь идет именно об оговорках и уточнениях. Но как раз элементаристская модель и лежит в основе большинства редукционистских представлений, определяя, в частности, как будет показано ниже, и взгляды на соотношение наук.

Правомерность элементаристских установок мы рассмотрим на материале гуманитарных наук. Во-первых, этот материал более близок автору, во-вторых, он достаточно интересен сам по себе и дает при желании основания для достаточно широких методологических обобщений. Но начать удобно с ряда простых примеров и сопоставлений.

Котенок, который впервые увидел мышь, будет пытаться ее поймать, а поймав, съест. Здесь проявляются такие особенности котенка, которые присущи ему от рождения и дают о себе знать с самого начала, например, в способности гоняться за клубком ниток. Такие особенности мы будем называть атрибутивными характеристиками или свойствами. Их специфика в том, что они как бы записаны в памяти вещи, в ее материале, материал вещи является «носителем» ее свойств. В случае котенка термин «память», вероятно, не вызывает особых возражений. Можно говорить (и говорят), например, о генетической памяти. Нам, однако, хотелось бы несколько обобщить понятие «память». Атомы или ионы какого-либо вещества, находящегося в кристаллическом состоянии, занимают относительно друг друга определенное положение, характерное для этого вещества. Атом не похож на котенка, но мы будем говорить, что он тоже помнит свое расположение в кристалле относительно других атомов. Свойства проявляются, реализуются в отношениях вещей. Поэтому, выражаясь более точно, следует говорить здесь о памяти не одной вещи, а двух или нескольких. Можно, скажем, представить дело так, что каждая вещь это набор букв, а наличие свойства, например свойства растворимости, означает, что объединение букв двух вещей образует слово «раствор».

Представим теперь, что мы разобрали часы и перед нами множество отдельных и никак не связанных друг с другом деталей. Каждая из них, несомненно, обладает определенными атрибутивными характеристиками, что позволяет подгонять эти детали друг к другу, свинчивать или развинчивать. Но сами они никогда не займут относительно друг друга нужного положения и не образуют исходную функционирующую конструкцию. Кристаллы образуются из раствора сами собой, путем «самосборки», часы надо собирать, соединяя элементы по определенному плану. Суть в том, что расположение деталей в составе целого не записано в их памяти, это помнит система, но не отдельные элементы. Именно поэтому, разбирая часы, мы должны хорошо запомнить или записать, как именно отдельные детали были соединены друг с другом. Можно представить все это так: соединяя элементы различным образом, мы получаем много разных слов и даже фраз, но нам нужна только одна определенная фраза. Эту фразу и надо запомнить, если мы, разбирая часы, надеемся снова их собрать. Нам важны здесь следующие два пункта: 1) следует различать память отдельных элементов и память системы, память целого; 2) последняя приводит к появлению у отдельных элементов неатрибутивных характеристик, т. е. таких, которые не зафиксированы в памяти самих этих элементов.

Рассмотрим, наконец, еще один и последний пример. Посадим в круг n человек и предложим им играть в следующую игру: каждый повторяет своему соседу справа то, что он услышал от соседа слева. После этого сообщим любому из игроков последовательность из n 1 трехзначных чисел, с тем чтобы он каждое услышанное число тут же передавал соседу справа. Результат следующий: организованная нами система помнит n 1 трехзначных чисел, которые, особенно если n достаточно велико, не помнит ни один игрок в отдельности. Иными словами, способность участника произносить последовательно определенные числа не является здесь его атрибутивной характеристикой. Разбирая такую систему, мы должны сохранить список чисел, ибо в противном случае систему нельзя будет собрать. Все это напоминает предыдущий пример, но есть и существенные отличия. Часы помнят связи и функции своих элементов, но сами не являются устройством памяти. Наша игра это как раз устройство памяти, куда можно записать нечто, никак не связанное ни с игроками, ни с их функциями. Мы можем, например, записать любые числа, слова, фразы, последовательность фраз, образующих связный текст, гимнастические упражнения. Эта запись, в отличие от часов, никак здесь не связана с наборами букв, которые, как мы договорились, характеризуют отдельные элементы системы.

Спрашивается, проходит ли для нашей игры элементаристская модель? Мы можем изучить игроков, можем, следуя Р. Фейнману, выяснить, где и как расположены атомы это не продвинет нас ни на шаг в понимании того, почему повторяется одна последовательность чисел, а не другая. В такой же степени, например, досконально зная устройство магнитофона, мы никогда не сумеем предсказать, как поступит герой в записанном на пленку рассказе А. П. Чехова.

Перейдем теперь к конкретному материалу гуманитарных наук. Придуманная нами игра очень напоминает эстафету, где функцию эстафетной палочки выполняет какой-либо способ поведения или деятельности, передаваемый от человека к человеку путем воспроизведения образцов. Нетрудно показать, что аналогичные эстафеты образуют основу социальной памяти, ее механизм, который обеспечивает воспроизведение культуры. Возьмем в качестве примера язык или, точнее, речевую деятельность людей. Каковы механизмы воспроизведения этой деятельности, как она перелается от поколения к поколению? «Единственным механизмом, подключающим ребенка к языковой среде, пишет В. Ф. Поршнев, является подражание» [9, с. 319]. Действительно, у ребенка нет наследственного предрасположения к родному языку, он в равной степени может овладеть любым. Иными словами, тот факт, что мы говорим по-русски или по-испански, не является нашей атрибутивной характеристикой. Он целиком обусловлен окружающей языковой средой, которая поставляет нам образцы для воспроизведения. Но разве это не эстафета, напоминающая рассмотренную выше игру?

Примеры подобного рода можно приводить на материале любых областей культуры. Возьмем хотя бы фольклорные традиции. Академик Б. А. Рыбаков обратил внимание на детскую хороводную игру, состоящую в том, что мальчика сажали посреди круга и он должен был выбрать из числа девочек «невесту». Хоровод при этом пел: «Сиди-сиди, Яша, под ореховым кустом...» Загадочно было то, что во всех губерниях России центральная фигура именовалась «Яшей». Разгадку дали белорусские записи середины XIX в. Вместо «Яша» там стояло «Ящер». «Игра, изображающая выбор невесты Ящером, -. пишет Б. А. Рыбаков, может являться трансформацией древнего обряда принесения девушек в жертву дракону-ящеру» [12, с. 40]. Почти современная нам детская игра оказывается, следовательно, эстафетой, пронесенной от поколения к поколению из глубины веков.

Может показаться, что исключением является наука с ее постоянным стремлением к обновлению, но это не так. «Мы убеждены, писал Вернер Гейзенберг, что современные наши проблемы, методы и концепции исходят хотя бы отчасти от научной традиции, накопленной рядом поколений» [2, с. 51]. На следующей странице он продолжает: «Оглядываясь... на историю, мы видим, что у нас, по-видимому, очень мало свободы при выборе наших проблем». Конечно, традиции бывают разными, и мы не хотим сказать, что научные традиции ничем не отличаются от фольклорных. Нам важен сам факт существования эстафет, а традиция это и есть эстафета, передаваемая от поколения к поколению. Ребенок усваивает язык непосредственно по образцам речевой деятельности, другого пути у него просто нет. В ходе развития науки методы, концепции и проблемы передаются на уровне письменных текстов. Однако и здесь непосредственное воспроизведение образцов не утрачивает своего значения. «В самом сердце науки, пишет М. Полани, существуют области практического знания, которые через формулировки передать невозможно» [7, с. 89].

Итак, человеческая культура живет и передается по принципу эстафет, очень напоминая рассмотренную нами простенькую игру. Не вдаваясь в детали, хотелось бы подчеркнуть, что это отнюдь не противоречит идеям творчества и развития, с которыми неразрывно связаны наши представления об искусстве, науке, литературе. Традиции не исключают новаций. Даже в нашей игре со временем будут происходить случайные сбои, способные постепенно изменить до неузнаваемости передаваемые по кругу числа или слова. Но дело не только в случайных мутациях. Культура это не одна, а множество традиций, и в силу вступает фактор их взаимодействия, их пересечения [11]. Давно известно, что открытия чаще всего происходят на стыках наук. Кстати, к этому подводит и рассмотренный выше пример Р. Фейнмана. Применение физики к анализу биологических явлений это точка пересечения по крайней мере двух исследовательских программ, т. е. двух разных традиций или эстафет исследования.

Вернемся теперь к основной нашей проблеме. Очевидно, что, изучая человека как биологическое или физическое явление, мы ничего не поймем в развитии культуры. Последняя напоминает множество волн и всплесков на поверхности водоема. Много ли нам дает для понимания этой картины детальное изучение молекул воды? Надо сказать, что аналогия с волнами не редкость в методологии гуманитарного знания. «Открыть "закон волн" в литературе, -писал выдающийся литературовед Б. И. Ярхо, было бы венцом точного литературоведения... Тот, кто сумеет путем математической аргументации развернуть перед нами грандиозную картину литературного потока в виде тысяч отдельных волн, на-бегающих друг на друга, то текущих рядом, то вновь расходящихся в бесконечном движении, тот завершит закладку фундамента точного литературоведения» [16, с. 526]. Волны в данном случае это социальные эстафеты.

В принципе, этого уже достаточно, чтобы сказать, что редукционистская модель в данном случае не проходит. И все же связь биологии и культурологии пока не разорвана. Ребенок, как утверждают многие авторы, усваивает язык путем подражания. Но эта его способность подражать, если она является атрибутивной характеристикой, может быть понята уже средствами и методами биологии. Биология в этом случае как бы объясняет нам то устройство памяти, на базе которого живут и развиваются «волны» культурных традиций. Более детальный анализ показывает, однако, что такая точка зрения сильно огрубляет реальную картину.

Легко показать, что подражание, если речь идет о воспроизведении отдельно взятого произвольного образца поведения или деятельности, вообще невозможно как некоторая однозначная процедура. Воспользуемся примером Л. Витгенштейна. Допустим, мы хотим задать образец употребления слова «два» и произносим это слово, указывая на группу из двух орехов. В чем должно состоять подражание? «Ведь тот, кому предъявляют эту дефиницию, пишет Л. Витгенштейн, вовсе не знает, что именно хотят обозначить словом "два"; он предположит, что ты называешь словом "два" эту группу орехов! Он может это предположить; но, возможно, он лог о и не предположит... С таким же успехом он мог бы, услышав, как я даю указательное определение собственному имени, понять его как цветообозначение, как название расы или даже как название некоторой стороны света» [1, с. 90-91]. Кратко это можно выразить так: отдельно взятый образец не задает четкого множества возможных реализаций. Подражать -это значит делать нечто похожее, но в окружающем нас мире все явления сходны в том или в другом отношении.


Подобные документы

  • Чередование в развитии науки экстенсивных и революционных периодов - научных революций, приводящих к изменению структуры науки и принципов ее познания. Возникновение квантовой механики - пример общенаучной революции. Характерные черты научных революций.

    лекция [19,4 K], добавлен 16.01.2010

  • Понятие и основные компоненты науки, особенности научного познания. Сущность и "эффект Матфея" в науке. Дифференциация наук по отраслям знаний. Философия как наука. Специфика познания социальных явлений. Методологические аспекты существования науки.

    курсовая работа [31,2 K], добавлен 18.10.2012

  • Исторические формы отношения человека к природе. Составные элементы окружающей среды. Экологическая философия, философские концепции биоэтики и экогуманизма. Исторические типы познания. Соотношение философской, религиозной и научной картины мира.

    реферат [23,4 K], добавлен 28.01.2010

  • Стремительное падение уровня авторитетности рационального познания и научной картины мира в ХХ веке. Доклад Дж. Холтона "Что такое "антинаука"". Сущностные характеристики мировоззрения модерна. Гласное освещение неудач, провалов и обманов паранауки.

    контрольная работа [15,7 K], добавлен 11.02.2009

  • Философский анализ науки как специфическая система знания. Общие закономерности развития науки, её генезис и история, структура, уровни и методология научного исследования, актуальные проблемы философии науки, роль науки в жизни человека и общества.

    учебное пособие [524,5 K], добавлен 05.04.2008

  • Проблематика философии науки, ее особенности в различные исторические эпохи. Критерии научности и научного познания. Научные революции как перестройка основ науки. Сущность современного этапа развития науки. Институциональные формы научной деятельности.

    реферат [44,1 K], добавлен 24.12.2009

  • История зарождения и формирования гуманитарных наук. Особенности функционирования механической картины мира как общенаучного исследования. Принципы и методы "науки о духе". Описание философских взглядов на жизнь В. Дильтея, В. Виндельбанда и Г. Риккерта.

    реферат [26,4 K], добавлен 09.11.2010

  • Процессы дифференциации и интеграции научного знания. Научная революция как закономерность развития науки. Философское изучение науки как социальной системы. Структура науки в контексте философского анализа. Элементы логической структуры науки.

    реферат [25,6 K], добавлен 07.10.2010

  • Схема истории науки и этапы развития зрелой науки. Понимание Куном нормальной науки. Появление аномалии на фоне парадигмы. Начало кризиса с сомнения в существующей парадигме и последующего расшатывания правил исследования в рамках нормальной науки.

    реферат [100,8 K], добавлен 16.08.2009

  • Научная парадигма и ее сущность. Теория научных революций. Смена птолемеевской космологии коперниковской. Наука в средневековом обществе. Циклы развития науки по Т. Куну. Борьба между номинализмом и реализмом. Идейно-культурные движения гуманизма.

    контрольная работа [27,2 K], добавлен 02.03.2010

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.