История и философия науки

Антинаука как альтернативное миропонимание: отрицание права науки на истину. Структура модернистской картины мира и ее альтернатив. Природа и необходимость научных революций. Объективность познания в области социальных наук и социальной политики.

Рубрика Философия
Вид учебное пособие
Язык русский
Дата добавления 08.10.2017
Размер файла 414,1 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Прерву здесь диалог, который я затеял, чтобы разоблачить непоследовательность позиции моих критиков при всей ее кажущейся правдоподобности. Только величины р, которые отдельные исследователи вычисляют по своим индивидуальным алгоритмам, должны сходиться при изменении свидетельства во времени. Можно было бы представить себе, что эти алгоритмы сами с ходом времени становятся подобными друг другу, но даже предельное единодушие в выборе теории не дает никаких свидетельств, что они действительно ведут себя так. Если для объяснения решения требуются субъективные факторы, которые первоначально разделяли специалистов, то их нельзя исключить из последующей ситуации, когда специалисты соглашаются. Хотя я не буду приводить здесь доводы в пользу этого тезиса, рассмотрение случаев, при которых научное сообщество раскалывается, наводит на мысль, что это действительно так.

Моя аргументация до сих пор была двунаправленной. Во-первых, она показывала, что выборы, которые ученые делают между конкурирующими теориями, зависят не только от критериев, разделяемых группой (их мои критики называют объективными), но также от идиосинкразических факторов, зависящих от индивидуальной биографии и характеристик личности. Последние, согласно терминологии моих критиков, являются субъективными, и вторая часть моей аргументации была попыткой обнажить подоплеку некоторых доводов, по-видимому, ведущих к отрицанию их философской значимости. Позвольте мне теперь перейти к более позитивному подходу, возвращаясь ненадолго к списку разделяемых всеми критериев -- точности, простоте и тому подобных, с которых я начал. Я хочу сейчас допустить, что заметная эффективность этих критериев не зависит от того, достаточно ли они четко очерчены, чтобы диктовать выбор каждому из признающих их исследователей. Действительно, если бы они были очерчены в этой степени, то поведенческий механизм, определяющий движение науки, прекратил бы функционировать. То, что традиционно рассматривается в качестве элиминируемых несовершенств правил выбора, я трактую как некоторое проявление сущностной природы науки.

Как обычно, я начну с очевидного. Критерии, которые влияют на решения, но не определяют, каковы эти решения, должны быть заметны во многих проявлениях человеческой жизни. Обычно, однако, они называются не критериями или правилами, но максимами, нормами или ценностями. Рассмотрим сначала максимы. Обычно человек, который прибегает к ним при настоятельной потребности выбора, находит их затруднительно туманными и конфликтующими друг с Другом. Сравните "семь раз отмерь -- один раз отрежь" и "не откладывай на завтра то, что можно сделать сегодня", а также "вместе работа спорится" и "у семи нянек дитя без глазу". Каждая максима в отдельности диктует различные выборы, все вместе -- вообще никакого. Никто не считает, однако, что приобщение детей к подобным противоречащим друг другу наставлениям препятствует их образованию. Максимы, несмотря на их взаимную противоречивость, изменяют механизм принятия решения, проливают дополнительный свет на существо вопроса, подлежащего решению, и указывает на тот остаточный аспект решения, за который каждый должен брат ответственность на себя. Коль максимы, вроде указанных, привлекаются, они изменяют природу процесса решения и, стало быть, меняют его результат.

Ценности и нормы составляют даже более ясные примеры эффективных указателей в случае конфликта и двусмысленных ситуаций. Скажем, повышения качества жизни есть ценность, и автомобиль в каждом гараже следует из нее в качестве нормы. Но качество жизни имеет и другие аспекты, и старые нормы становятся проблематичными. Если (еще пример) свобода слова является ценностью, то ценностью является сохранение жизни и собственности. При применении, однако, эти ценности часто входят в конфликт друг с другом, так что правила поведения в общественных местах, существующие до сих пор, запрещают такое поведение, как призыв к бунту и крик: "Пожар!" в переполненном театре. Трудности, подобные указанным, неизменный источник затруднений, но они редко приводят к заявлениям, что ценности не действенны, или к призывам их отменить. Эта реакция обеспечивается в большинстве из нас острым осознанием того, что существуют общества с другими ценностями, и что эти ценностные различия приводят к различиям в стиле жизни, к отличным решениям о том, что можно и что нельзя делать.

Я предполагаю, разумеется, что критерии выбора, с которых я начал, функционируют не как правила, которые определяют выбор, а как ценности, которые влияют на выбор. Два человека, по-настоящему преданные одним и тем же ценностям, могут, тем не менее, в конкретных ситуациях сделать различные выборы, что они фактически и делают. Но это различие в предпочтениях не заставляет предполагать, что ценности, разделяемые учеными, имеют в отношении либо решений этих ученых, либо развития того дела, в котором они участвуют значимость ниже критической. Ценности вроде точности, непротиворечивости и области применения могут как при индивидуальном, так и при коллективном применении, оказаться слишком неопределенными, иными словами, они могут оказаться недостаточной основой для некоего алгоритма выбора, свойственного научному сообществу. Однако они в действительности определяют очень многое: то, что ученый должен учитывать, принимая решение, то, что он может или не может считать релевантным, и то, что от него легитимно может требоваться в качестве отчета о базисе того выбора, который он сделал. Измените список, добавляя, скажем, общественную полезность в качестве критерия, и некоторые отдельные выборы изменятся, став более похожими на те, которые можно ожидать от инженера. Вычтите из списка точность пригнанности теории к природе, и предприятие, которое, возникнет в результате, по всей вероятности, будет походить вовсе не на науку, а, возможно, на философию. Различные области творческой деятельности характеризуются, помимо всего прочего, различными наборами ценностей, разделяемых творческими личностями. Поскольку философия и инженерия лежат близко к науке, подумайте о литературе и об изящных искусствах. Неудача Мильтона с попыткой установить "потерянный рай" в коперниканской Вселенной не означает, что он соглашался с Птолемеем, но что он действовал в иной области, нежели наука.

Признание того, что критерии выбора могут функционировать в качестве ценностей, когда они неполны, чтобы быть правилами, дает, я полагаю, ряд важных преимуществ. Во-первых, как я уже пространно аргументировал, оно позволяет объяснить в деталях те аспекты научного поведения, которые традиционно рассматривались как аномальные и даже иррациональные. Более важно то, что оно позволяет установить, что стандартные критерии полностью функционируют на самых ранних стадиях выбора теории, в период, когда они наиболее нужны и когда с традиционной точки зрения они функционируют плохо или совсем не функционируют. Коперник был чуток к ним в течение тех лет, которые потребовались, чтобы преобразовать гелиоцентрическую астрономию из глобальной концептуальной схемы в математический аппарат, обеспечивающий предсказание положений планет. Такие предсказания были тем, что ценили астрономы, в их отсутствие Коперник едва ли был бы услышан, что ранее уже случалось с идеей движущейся Земли. То, что его собственная версия убеждала только немногих, менее важно, чем его публичное заявление о базисе, на котором должны вестись рассуждения, если гелиоцентризму суждено выжить. Хотя явление идиосинкразии должно быть привлечено, чтобы объяснить, почему уже Кеплер и Галилей обратились в коперниканство, брешь, заполняемая их усилиями, чтобы довести коперниковскую систему до совершенства, была зафиксирована именно при помощи ценностей, разделяемых учеными.

Сказанное имеет следствие, которое, вероятно, еще более важно. Большинство нововыдвинутых теорий не выживает. Обычно трудности, вызвавшие их к жизни, находят более традиционное объяснение. Когда же этого не случается, много работы, как теоретической, так и экспериментальной, требуется провести, чтобы новая теория продемонстрировала достаточную точность и область приложения и тем самым завоевала широкое признание. Короче, прежде чем группа примет новую теорию, эта теория еще и еще проверяется исследованиями ряда людей, одни из которых работают в ее рамках, другие же в рамках традиционной концепции, альтернативной ей. Такой путь развития, правда, предполагает процесс решения, позволяющий рациональным людям не соглашаться, однако, такое несогласие было бы исключено общим алгоритмом, о котором обычно помышляли философы. Если бы он был под руками, все дисциплинированные ученые приходили бы к одному и тому же решению в одно и то же время. Причем при условии стандартов приемлемости, установленных слишком низко, дисциплинированные ученые передвигались бы от одной притягательной глобальной точки зрения к другой, не давая никакой возможности традиционной теории обеспечить эквивалентное притяжение к себе. При условии стандартов, установленных выше, никто из удовлетворяющих критерию рациональности не был бы склонен испытывать новую теорию, разрабатывать ее, чтобы продемонстрировать ее плодотворность или показать ее точность и область приложения. Я думаю, что наука вряд ли пережила бы это изменение. То, что видится в качестве слабостей и несовершенств критериев выбора, когда эти критерии рассматриваются как правила, оказывается, когда они воспринимаются как ценности, средствами поддержания того риска, без которого введение и поддержка нового никогда не обходится.

Даже те, кто следовал за мною так далеко, хотят знать, как имеющее ценностную базу предприятие, описанное мною, может развиваться так, как развивается наука, т.е. периодически продуцируя новые эффективные методы предсказания управления. Я, к сожалению, не смогу по-настоящему ответить на этот вопрос, но это заявление -- лишь иной способ выразить то, что я не претендую решить проблему индукции. Если бы наука действительно прогрессировала в силу алгоритма выбора, разделяемого учеными и обязывающего их, я в такой же степени не смог бы объяснить ее успех. Я остро ощущаю эту лакуну, но не она отличает мое исследование от традиционного.

В конце концов, не случайно, что мой список ценностей, направляющих выбор в науке, близок почти до тождественности с традиционным списком правил, диктующих выбор. В любой конкретной ситуации, в которой правила, выдвинутые философами, могут найти применение, мои ценности могут функционировать подобно этим правилам, обеспечивая тот же самый выбор. Любое оправдание индукции, любое объяснение, почему правила работают, вполне приложимо к моим ценностям. Рассмотрим теперь ситуацию, в которой выбор на базе правил разделяемых учеными, не возможен не потому, что правила ложные, а потому, что они, как правила, существенно неполны. Исследователи должны тогда все выбирать и руководствоваться в процессе выбора правилами (теперь они ценности). Для этого, однако, каждый должен для себя конкретизировать эти правила, и каждый будет делать это в чем-то отличным способом, даже если решение, диктуемое различным образом конкретизированными правилами, окажется единодушным. Если теперь я допущу, кроме того, что группа ученых достаточно большая, так что индивидуальные различия распределены по некоторой нормальной кривой, то любая аргументация, которая оправдывает то, что философы называют выбором по правилам, была бы непосредственно адаптируемой к моему выбору по ценностям. Если группа слишком мала или распределение слишком искажено внешними историческими давлениями, то передача аргументации конечно, прекращается. Но это условия, при которых сам научный прогресс становится проблематичным. Передача аргументации тогда и не предусматривается.

Я буду рад, если эти ссылки на нормальное распределение индивидуальных отличий и проблема индукции сделают мою позицию очень похожей на традиционную. Описывая выбор теории, я никогда не размышлял много о своих предпосылках и был соответственно поражен такими обвинениями, как "прихоть психологии", с которых я начал. Стоит, однако, заметить, что позиции не вполне идентичны, и для этой цели может быть полезна аналогия. Многие свойства жидкостей и газов могут быть объяснены кинетической теорией, предполагающей, что все молекулы перемещаются с одной и той же скоростью. Среди таких свойств регулярности, известные как законы Бойля--Мариотта и Шарля. Другие явления -- наиболее очевидное из них испарение -- не могут быть объяснены таким простым способом. Чтобы охватить их, надо принять, что скорости молекул различны, что они распределены статистически, управляются законами случая. Что я хочу сказать здесь? Я хочу сказать, что выбор теории тоже может быть объяснен лишь частично теорией, приписывающей одни и те же свойства всем ученым, которые должны осуществлять этот выбор. Существенный момент этого процесса, известный в общих чертах как верификация, будет понят только при обращении к чертам, в отношении которых люди, оставаясь учеными, мог различаться. Традиция считает само собой разумеющимся, что такие черты оказываются жизненно важными в процессе открытия, которое сразу же и по этой причине выходит за границы философии. То, что они также могут играть важную роль в центральной философской проблеме выбора теории, философия науки по настоящее время категорически отрицает.

То, что остается сказать, может быть сгруппировано наподобие мозаичного эпилога. Для ясности и во избежание написания здесь книги, я в настоящей статье повсюду использовал некоторые традиционные понятия и обороты речи, в значимости которых я в другом месте выражал серьезное сомнение. Для тех, кто знает мою работу, в которой я выразил это сомнение, я подведу итог, обозначая три аспекта того, о чем я сказал, что лучше представит мою точку зрения, выраженную в других терминах. Одновременно я обозначу основные направления, в которых такое переформулирование должно производиться. Я сосредоточусь на трех вопросах: ценностные инварианты, субъективность и частичная коммуникация. Если моя точка зрения на развитие науки новая -- тезис, вызывающий законную долю сомнения, -- то отход от традиции должен прослеживаться при рассмотрении вопросов, подобных указанным, а не вопроса о выборе теории.

На всем протяжении этой статьи я неявно допускал, что критерии или ценности, используемые в выборе теории, какой бы ни был их начальный источник, фиксированы сразу и навсегда, независимо от их участия в переходах от одной теории к другой. Грубо говоря, но только очень грубо, я принимаю, что это истинно. Если список релевантных ценностей выдержан кратким (я упомянул пять, не все из которых независимы) и если их характеристика оставлена расплывчатой, то можно считать, что такие ценности, как точность, простота, продуктивность, составляют постоянные атрибуты науки. Но даже небольшое знакомство с историей науки открывает, что как применение этих ценностей, так и, что более очевидно, относительные веса, придаваемые им, заметно изменялись с течением времени и с варьированием области применения. Более того, многие из этих ценностных изменений были связаны с конкретными переменами в теоретическом знании. Хотя опыт ученых не обеспечивает философского оправдания (justification) ценностей, ими используемых (такое оправдание решило бы проблему индукции), эти ценности усваиваются частично из опыта и эволюционируют вместе с ним.

Предмет в целом нуждается в большем изучении (историки обычно считают научные ценности, правда, не научные методы, установленными), но несколько замечаний проиллюстрируют тот характер вариаций, который я имею в виду. Точность, выступая как ценность, с течением времени все более и более акцентировала количественное или численное согласие, иногда в ущерб качественному. Однако уже до наступления Нового времени точность в этом смысле слова была критерием для астрономии, науки об околосолнечном пространстве. Где-либо еще она не предусматривалась и не рассматривалась. В течение XVII в., однако, критерий численного согласия распространился на механику, в течение XVIII и начала XIX вв. на химию и другие области, такие, как электричество и теплота. В нынешнем столетии он распространился на многие составляющие биологии. Или подумаем о практической пользе, ценностной единице, не входившей в мой первоначальный список. Она тоже была важным моментом развития науки, но более акцентированным и постоянным для химиков, чем, скажем, для физиков и математиков. Или рассмотрим область приложения. Это все еще значительная научная ценность, но важные продвижения в науке постоянно достигались за счет отступления от нее, и вес, приписываемый ей при решении вопросов о выборе теорий, соответственно снижался.

Что может, по-видимому, особенно беспокоить в изменениях, подобных этим, это конечно, то, что они обычно происходят вследствие изменений в теоретическом знании. Одно из возражений против новой химии Лавуазье указывало на затор в том продвижении, которое раньше было продвижением к одной из традиционных научных ценностей в продвижении к объяснению качеств, таких, как цвет, плотность, грубость, а также к объяснению качественных изменений. Вместе с принятием теории Лавуазье такие объяснения потеряли на некоторое время ценность для химиков: возможность объяснения качественных изменений не была больше критерием, релевантным оценке химической теории. Ясно, что если такие ценностные перемены происходят столь же быстро и с такой же полнотой, как и те перемены в теоретическом знании, с которыми они соотносятся, то выбор теории становится выбором ценности и ни в коей мере не может подтвердить или оправдать этот последний. Но исторически ценностная перемена обычно оказывается запоздалым и в значительной степени неосознаваемым коррелятом выбора теории, и значимость первой, как правило, меньше значимости последнего. Такая относительная стабильность служит хорошей основой тех функций, которыми я наделил ценности. Существование петли обратной связи, посредством которой перемена в теоретическом знании влияет на ценности, ведущие этой перемене, не делает процесс решения круговым в каком-либо принижающем смысле этого слова.

Касаясь второй сферы, в которой мое обращение с традицией может быть неправильно понято, я должен быть более осторожным. Она требует инструментария обычного философского языка, которым я не владею. Однако не нужно очень большой чуткости к языку, чтобы осознать дискомфорт тех способов, которыми термины "объективность" и особенно "субъективность" функционируют в настоящей статье. Позвольте мне кратко описать те контексты, в которых, как полагаю, язык сбился с пути. "Субъективный" есть термин с несколькими устоявшимися употреблениями: в одном из них он противопоставляется термину "объективный", а в другом -- термину "предмет суждения" (judgmental). Когда мои критики описывают идиосинкразические черты выбора, к которым я обращался как субъективным, они прибегают, причем, как я думаю, ошибочно, ко второму из этих смыслов. Когда же они сокрушаются, что я лишаю науку прав на объективность, они объединяют этот второй смысл с первым.

Стандартное применение термина "субъективный" -- это вопросы вкуса, и мои критики, по-видимому, полагают, что я превратил вопрос о выборе теории вопрос вкуса. Однако они, когда это полагают, упускают из виду различительно стандарт, существующий со времен Канта. Как и описания чувственных впечатлений, вопросы вкуса не подлежат дискуссии. И то и другое субъективно во втором смысле этого слова. Положим, что я, покидая с другом кинотеатр после просмотра вестерна, восклицаю: "Как мне нравится эта ужасная поделка (potboiler)!" Мой друг, если ему не понравился фильм, может сказать мне, что у меня низкий вкус, вопрос, по которому я в этих обстоятельствах с ним с готовностью согласился бы. Но, не смея сказать, что я лгу, он не может возразить на мое сообщение о том, что мне фильм нравится, или попытаться убедить меня в том, что мои слова, выражающие реакцию на фильм, было ложью. То, что дискуссионно в моем замечании, -- это не описание моего внутреннего состояния, не мое выражение моего вкуса, а скорее мое суждение, что фильм есть поделка. Если бы мой друг не согласился с этим суждением, мы могли бы спорить всю ночь, каждый раз сравнивая этот фильм с хорошим или даже великим из тех, которые мы посмотрели, каждый раз раскрывая (явно или неявно) нечто в том, как мой друг судит о кинематографическом достоинстве, какова его эстетика. Хотя один из нас может, прежде чем мы разойдемся, убедить другого, ему не нужно делать этого с целью демонстрации, что наше расхождение есть расхождение в суждениях, а не во вкусах.

Оценка или выбор теории имеют, я думаю, точно такой же характер. Не то, что ученые не говорят просто, что мне нравится такая-то и такая-то теория, а ему нет. После 1926 г. Эйнштейн сказал немного больше, чем это, возражая против квантовой теории. Но ученых всегда могут попросить объяснить их выбор, раскрыть основания их суждений. Такие суждения подчеркнуто дискуссионны и человек, отказывающийся обсуждать свое собственное суждение, не может рассчитывать, что его воспримут всерьез. Хотя случаются лидеры научного вкуса, их существование лишь подтверждает правило. Эйнштейн был одним из таковых, и его возросшая к концу его жизни изолированность от научного сообщества показывает, насколько ограниченную роль может играть вкус, взятый в отдельности, в выборе теории. Бор, в отличие от Эйнштейна, именно обсуждал основания своих суждений, и он представлял эпоху. Если мои критики вводят термин "субъективный" в том смысле, который противостоит "предмету суждения", таким образом, предполагая, что я рассматриваю выбор теории как недискуссионный, как предмет вкуса, то они серьезно ошибаются в моей позиции.

Обратимся теперь к тому смыслу, в котором "субъективность" противостоит "объективности", и заметим сначала, что это смысловое различие поднимает вопросы, весьма отличные от тех, которые обсуждались. Является ли мой вкус низким или утонченным, мое замечание, что фильм мне понравился, объективно, если я не солгал. К моему суждению, что фильм -- поделка, однако, различие между объективным и субъективным совсем не приложимо, по крайней мере, не приложимо очевидно и непосредственно. Когда мои критики говорят, что я лишаю выбор теории объективности, то они должны воспроизводить весьма отличный смысл субъективности, предположительно тот, в котором присутствуют пристрастия и личностные привязанности вместо или вопреки действительным фактам. Но этот смысл субъективности не на капельку лучше, чем первый, подходит к процессу, который я описал. Там, где должны быть введены факторы, зависящие от индивидуальной биографии или личностных особенностей, чтобы сделать ценности применимыми, стандарты фактуальности или действительности не отбрасываются. Пусть мое обсуждение выбора теории показывает некоторую ограниченность объективности, но оно делает это не путем выделения элементов собственно называемых субъективными. Я также не довольствуюсь представлением о том, что существуют ограничения. Я уже показывал это. Объективность должна анализироваться в терминах критериев, подобных точности и непротиворечивости. Если эти критерии не обеспечивают такого полного руководства, которого мы в повседневной работе ожидаем от них, то таково, наверное, значение объективности, а не ее границы. Это показывает моя аргументация.

В заключение перейдем к третьему контексту или множеству контекстов, в которых настоящая статья нуждается в переформулировке. Я допускал повсюду, что предмет дискуссий, сопровождающих выбор теории, ясен всем сторонам, что факты, к которым апеллируют в таких дискуссиях, независимы от теории и что на выходе дискуссии находится соответственно названный выбор. В другом месте я уже ставил знак вопроса рядом со всеми этими тремя допущениями, доказывая, что общение между сторонниками различных теорий с неизбежностью частичное, что то, что каждый из них считает фактами, зависит частично от теории, которой он себя посвятил, и что переход исследователя из стана одной теории в стан другой теории часто лучше описывается как конверсия, а не как выбор. Хотя все эти три тезиса спорны и проблематичны, моя преданность им не изменилась. Я не буду теперь защищать их, но я должен, по крайней мере, обозначить, как то, что я сказал здесь, может быть приспособлено, чтобы соответствовать этим более важным аспектам моей точки зрения на развитие науки.

Для этой цели я прибегаю к аналогии, которую я сформулировал в другом месте. Сторонники разных теорий, утверждал я, подобны людям, имеющим разные родные языки. Общение между ними идет путем перевода, и в нем возникают всем известные трудности. Эта аналогия, разумеется, неполная, ибо словари двух теорий могут быть тождественны и большинство слов может функционировать одним и тем же образом. Но некоторые слова в их базисе, а также теоретическом словаре -- слова вроде "звезда" и "планета", "смесь" и "соединение", "сила" и "материя" функционируют по-разному. Эти различия не ожидаются, и они будут раскрыты и локализованы, если вообще это случится, только путем повторяющегося опыта с разрывом коммуникации. Не обсуждая дальше этот вопрос, я просто утверждаю существование пределов, до которых сторонники различных теорий могут общаться друг с другом. Эти пределы делают затруднительным или, более вероятно, невозможным для одного исследователя держать обе теории вместе в сфере своего мышления и сопоставлять их последовательно друг с другом или с природой. От такого рода сопоставления, однако, зависит процесс, который мог бы удовлетворять названию типа "выбор".

Несмотря на неполноту своей коммуникации, сторонники различных теорий, тем не менее, могут демонстрировать друг перед другом, не всегда, правда, легко, конкретные технические результаты, достижимые в рамках каждой теории. Чтобы применить к этим результатам, по крайней мере, некоторые ценностные критерии требуется совсем немного перевода или вообще не требуется перевода. (Точность плодотворность наиболее непосредственно применимы, за ними, по-видимому, идет область приложения. Непротиворечивость и простота значительно более проблематичны.) Несмотря на непостижимость новой теории для сторонников традиции, может случиться, что демонстрация ее впечатляющих конкретных результатов убедит, по крайней мере, нескольких из них разобраться, каким образом такие результаты были достигнуты. Для этой цели они должны учиться переводить, возможно, трактуя уже опубликованные статьи чисто эстетически или, что более эффективно, посещая творцов нового, разговаривая с ними и наблюдая за работой их и их студентов. Эти наблюдения могут и не привести к принятию новой теории, некоторые поборники традиции могут вернуться домой попытаться приспособить старую теорию давать эквивалентные результаты. Но другие, если новой теории суждено выжить, на некотором этапе овладения новым языком обнаружат, что они перестали переводить и стали вместо этого говорить на нем как на своем родном языке. Не происходит ничего подобного выбору, тем не менее, они работают в новой теории. Более того, те факторы, которые направили их на риск конверсии, ими предпринятой, являются как раз теми, которые подчеркивались в настоящей статье при обсуждении процесса, несколько отличного от того который, согласно философской традиции, именовался выбором теории.

В науковедческой литературе существуют три основных точки зрения на природу научных революций и несколько вариантов или комбинаций этих трех основных точек зрения. Наиболее важна радикалистская точка зрения, очень ярко выраженная сэром Френсисом Бэконом; эта точка зрения была традиционной со времени основания Лондонского Королевского научного общества и вплоть до эйнштейновой революции и физике; ее все еще разделяют многие философы и историки науки, а также многие представители естественных и общественных наук. Она состоит в том, что наука рождается в результате революции, которая состоит в победе над суеверием и предрассудками, но в самом здании науки каждая его часть так фундаментально обоснована, что не может быть поколеблена. Наиболее серьезную альтернативу точке зрения Бэкона представляет собой континуалистская концепция Пьера Дюгема; она была порождена кризисом физики и приобретает все большую популярность среди людей сведущих. Согласно этой концепции, каждое достижение науки может быть модифицировано, но не опровергнуто. К примеру, мы можем быть сторонниками детерминизма, а затем опровергнуть его, обнаружив тем самым его ненаучный (метафизический) характер; но мы не можем опровергнуть теорию Максвелла -- мы можем только модифицировать ее, скажем, рассматривая максвелловские уравнения не как точные до последней степени, а как приближения. Третью точку зрения разработал сэр Карл Поппер после эйнштейновой революции и под ее влиянием, и хотя Эйнштейн и некоторые другие ученые признали ее, по меньшей мере, частично справедливой, те, кто знакомится с этой точкой зрения, обычно находят ее довольно эксцентричной. Она состоит в том, что если теория не может быть опровергнута посредством эмпирических данных, то она ненаучна, и наоборот. Например, детерминизм не может быть опровергнут, но научная теория, которая может быть детерминистской или индетерминистской, -- как, соответственно, теории Ньютона и Гейзенберга, -- может быть опровергнута. Концепция Бэкона -- это концепция одной революции, концепция Дюгема -- это концепция, отрицающая революции, концепция реформ и, наконец, концепция Поппера -- это концепция перманентной революции.

Введем теперь совершенно новый фактор -- опасение ученого потерять контакт со своими коллегами. Этот фактор тесно связан с вышеназванными концепциями научных революций следующим образом. Общим для этих трех концепций является прогрессистский взгляд на науку. А неприятное следствие прогресса науки для индивида состоит в том, что однажды он может обнаружить, что отстал. [...]

Это может произойти по небрежению (даже кратковременному и вполне оправданному, например, болезнью), из-за утраты остроты восприятия или ослабления творческих способностей (чего всегда боялся Фрейд), или вследствие косной приверженности к теориям и методам, которые действительно были важны во времена молодости ученого, но которые быстро устаревают (т.е. становятся менее важными, чем раньше). Ученый может стать старомодным вследствие приверженности устаревшей идее, просто от незнания новых методов, теорий, экспериментальных исследований или же оттого, что он уже не в состоянии их понять. В таком случае бесполезно "для виду" соглашаться с более современными исследователями, потому что нельзя верить в то, чего не понимаешь. Совершенно ясно, что большинство старомодных ученых просто не в курсе современных исследований, потому что если бы они были в курсе последних событий науки, они, скорее всего, поняли бы не хуже своих более современных коллег, как все обстоит на самом деле. Впрочем, это утверждение не универсально: ученый может оказаться настолько догматичным в своей приверженности истинам, усвоенным в юности, что он все равно не согласится со своими коллегами, даже если он знаком со всеми фактами и понимает все новейшие идеи. [...]

Итак, будучи прогрессивистскими, все три концепции о науке и научных революциях оставляют место для опасений оказаться "не в курсе", отстать и, соответственно, дают рекомендации, как этого избежать и не стать старомодным. Все три теории расходятся в своих рекомендациях на этот счет. Обсуждение относительной ценности этих рекомендаций -- один из способов дать критическую оценку относительной ценности концепций, породивших эти рекомендации. Мы рассмотрим точки зрения на научную революцию и на перспективу утраты компетентности, а также связь между ними. Если мы четко сформулируем соответствующие рекомендации, мы, таким образом, испытаем относительную ценность различных концепций.

2. Радикализм и традиционализм

Наиболее распространенным в настоящее время является мнение, что в науке мы можем доказать правильность своих взглядов. Это мнение стало несколько менее распространенным среди ученых со времени эйнштейновской революции; среди историков науки, вульгаризаторов науки и образованных дилетантов это мнение осталось непоколебимым. Только один факт заслуживает упоминания. В 1957 г. итальянский философ науки Людовик Джеймонат опубликовал книгу под названием "Галилео Галилей" и с подзаголовком "Биография и исследование его взглядов в области философии науки". Книга была переведена Стилльманом Дрейком и опубликована в 1965 г. с предисловием Джиорджио де Сантилланы и примечаниями переводчика. Профессор Джеймонат придерживается того мнения, что Галилео Галилей потому является такой важной фигурой в истории науки и философии, что он открыл великую истину, может быть, единственную великую истину о научном методе: недостаточно показать, что какое-то положение весьма и весьма вероятно; до тех пор, пока это положение полностью не доказано, его не следует рассматривать как научное. Из этого можно сделать один вывод, а именно, что следует полагаться только на показания своих органов чувств, а не на свидетелей и очевидцев.

Это требование абсолютной демонстративности в науке заставляет объявить ученого "виновным в... непростительной ошибке" (выражаясь словами сэра Джона Гершеля), если он позволит себе высказать мнение, которое может оказаться ошибочным. Лучше уж не сказать ничего, чем сказать что-то, что может впоследствии оказаться ошибкой. Эта доктрина превращает жизнь ученого в сплошной кошмар. После того как он сделал все от него зависящее, чтобы обнаружить истину, после того как он уверился в своем выводе, совершив все возможное для того, чтобы истина выглядела максимально демонстративной, -- необходимость хотя бы малейших исправлений оказывается для него тяжкой. Потому что необходимость внесения исправлений указывает на просчеты, совершенные ученым в прошлом, на недостаток образованности и несовершенство научной школы, которую он прошел. Малейшая необходимость в модификации теории, таким образом, становится в высшей степени вопросом принципа. Самая мягкая критика становится равносильна самому суровому приговору научной теории.

Так понимал ситуацию сэр Френсис Бэкон. Если с доказательством в науке все обстоит так просто, спрашивал проницательный Бэкон, то почему же так долго длилось средневековье? Да потому, отвечал он, что люди скорее исказят любой наблюдаемый ими воочию факт, чем признают, что придерживались ошибочных взглядов. Поэтому, если хочешь быть ученым, открой чистую страницу и продвигайся вперед с осторожностью. Если ты выскажешь догадку (как, например, Коперник) -- вполне вероятно, что ты положишь начало новой эпохе средневековья в науке. Теория Бэкона допускает одну и только одну революцию в науке: это когда научный взгляд торжествует над ошибочным. Следовательно, наука берет начало с последней революции. Физика, говорят последователи Бэкона, начинается в семнадцатом веке, химия -- в конце XVIII в., а оптика -- в начале XIX в. Как прекрасно показал Майкл Оукшот в своей книге "Рационализм в политике", радикалист всегда рассматривает последнюю революцию как начало начал". В самом деле, как показал Лакатос, Рассел, будучи радикалистом в математике, колебался, кого же считать отцом научной математики: Джорджа Буля или свою собственную персону. Придерживаясь той точки зрения, что не может быть революции в науке, а возможна только революция, знаменующая победу науки над ошибочными взглядами и предрассудками, Лавуазье и его последователи заключили, что вся химия, существовавшая до Лавуазье, была основана на предрассудке, и мадам Лавуазье торжественно сожгла труды Шталя -- наиболее выдающегося химика -- предшественника Лавуазье.

Философ, который впервые выдвинул идею о том, что средневековая наука -- не порождение предрассудков, отталкивался от того положения, что наука никогда не остается неизменной. Это был Пьер Дюгем, который олицетворял собой странный сплав чрезвычайно смелого и революционного философа с чрезвычайно реакционным. Трудно представить себе, насколько смело и революционно было в его время предположить, что учение Ньютона может подвергнуться пересмотру. Величайший философ-скептик нового времени Дэвид Юм считал, что учение Ньютона останется неизменным до скончания времен. С той поры, как Юм высказал эту мысль, появились все более и более впечатляющие аргументы в поддержку теории Ньютона. Фарадей считал, что учение Ньютона следует модифицировать таким образом, чтобы исключить дальнодействие, но об этом факте забыли и открыли его вновь лишь недавно. В наиболее поздних биографиях Фарадея этот факт все еще не упоминается. Пуанкаре рассматривал возможность модификации учения Ньютона и утверждал, что предпочтительно было бы его сохранить, даже ценой изменения значений некоторых терминов, что позволило бы привести это учение в соответствие с новым фактами. Пьер Дюгем не согласился с этим утверждением и заявил, что даже учение Ньютона не неприкосновенно. Если бы не то обстоятельство, что Эйнштейн в то же самое время превзошел Дюгема (предложив реальную альтернативу учению Ньютона), фигура Дюгема в истории мысли была бы выдающейся. Дюгем, однако, был реакционен, ибо его главной целью было доказать, что средневековая наука качественно не отличается от современной и что тот, кто считает иначе, в особенности Галилей, страдали манией величия или невероятно наивным оптимизмом относительно того, чего может достигнуть наука (или они сами как ученые).

Томас Кун переработал философию Майкла Полани в еще один вариант философии науки Дюгема". Он принимает континуалистскую концепцию Дюгема, но отрицает представление о существовании науки в средние века. Он дает модификацию концепции Дюгема, которая оправдывает отклонение от этой концепции в пункте о средних веках. Хотя наука постоянно развивается, говорит Кун, она имеет дискретные уровни, которым соответствуют отдельные стандартные учебники различных периодов. Континуальность, преемственность обеспечивается как созданием учебника, так и постепенным его устареванием, отмиранием. В средние века, однако, не было учебников, о которых стоило бы говорить. Учебник по астрономии был древним, и его отмирание началось задолго до Коперника, то есть учебник по астрономии был слишком устаревшим. Другие области знания, в частности, химия, вообще не имели учебников.

Континуалистская концепция истории науки, которая рассматривает все изменения, происходившие в науке, как незначительные, в первую очередь находится в противоречии с фактами недавних научных революций -- с фактами создания, скажем, генетики, теории относительности и квантовой механики. В самом деле, Дюгем рассматривал революцию в физике как совершенно ненаучную. Все же его концепция представляет собой шаг вперед по сравнению с теорией науки XIX в., в соответствие с которой подлинно научная теория не нуждается ни в каких модификациях; согласно Дюгему, некоторые модификации научных теорий допустимы.

Как уже говорилось выше, одним из способов проверки теории является рассмотрение способов ее применения. Давайте посмотрим, как можно применить ту точку зрения, согласно которой свойством подлинно научных теорий является то, что они могут быть подвергнуты модификации.

3. Консервативны ли старики?

Джонатан Свифт однажды написал записку, которая должна была напомнить ему, когда он состарится, что старикам свойственно делать то, что не особенно нравится молодежи; эта записка должна была помешать ему стать старым брюзгой. Трудно сказать, можем ли мы обращаться к самим себе -- состарившимся. Мы к тому времени можем сильно переменить точку зрения и думать, что в старости мы стали умнее, чем в молодости, и, таким образом, отвергнем совет, исходящий от самих себя -- молодых. Иногда, впрочем, вполне оправданно. Например, став старше, мы можем стать менее честолюбивыми и таким образом приобрести ощущение соразмерности, чтобы не сказать -- более ясное осознание положения вещей. Или, к примеру, со временем мы приучаемся с некоторой долей безразличия относиться к вопросу, любит нас молодежь или нет. Или же мы станем (ошибочно) придавать большее значение исправлению нравов молодых людей и образованию их способностей -- даже если они неблагодарны. Иногда же очевидно, что характер в старости портится. Например, становясь старше, люди могут начать отчаянно цепляться за свои достижения, чувствуя себя слишком старыми, чтобы добиться новых достижений, и опасаясь, что если их прошлые достижения окажутся незначительными, то вся их жизнь потеряет смысл, а возможности что-то исправить уже нет.

Эту печальную возможность Макс Планк рассматривал как общее правило. Хотя он был одним из наиболее выдающихся ученых века, в его автобиографии высказано много откровенной горечи и разочарования в своих коллегах-ученых". Без сомнения, это удивительный факт.

Планк рассказывает, что его учителя -- Кирхгофф и Гельмгольц -- невысоко оценивали его работу. Начать с того, что его способности расценивались настолько низко, что он получил свою первую научно-преподавательскую должность благодаря семейным связям. Даже позднее, когда он стал известен, ни одна из его идей не получила признания благодаря его собственным доводам в пользу этой идеи, по той именно причине, на основании которой он сам эту идею выдвинул. В его автобиографии есть хорошо известный и совершенно поразительный абзац, где он утверждает, что наука движется вперед не потому, что меняется точка зрения ее лидеров, а потому, что они умирают, освобождая место для молодых ученых, вновь пришедших в науку, которые смотрят на сложившуюся ситуацию свежим взглядом -- просто потому, что на другой они не способны. [...]

4. Консервативны ли каноны науки?

Что делает ученого консервативным? Ответ Планка -- консервативным ученого делает переоценка своего собственного вклада в науку -- неприменим к самому Планку, и все же мы считаем Планка консервативным. Теория об эгоизме ученых, которую имплицитно исповедует Планк, таким образом, не универсальна. Уже Пристли упоминает об этой теории и показывает, что его собственное поведение служит ее опровержению". Слава Ричарда Кирвана, говорит Пристли, не померкла, а возросла благодаря его переходу от флогистонной теории к антифлогистонной '^. Следовательно, честолюбивые мотивы должны были бы подвигнуть Пристли также перейти в другую веру. Но, говорит Пристли, он не может чистосердечно одобрить взгляды столь революционные и столь мало обоснованные опытом, и он не согласен с тем, что следует объявить абсолютно неверной (а не слегка поправить) теорию, которую химики предыдущего поколения считали неколебимой и представляющей собой наивысшее достижение со времен Ньютона.

У консерваторов есть очень сильный аргумент против революции, силу которого невозможно не признать, если вы не безнадежный оппортунист: мы все должны противодействовать антинаучной революции. Но что такое антинаучная революция? Даже самая антинаучная революция Новейшего времени не провозглашалась антинаучной, скорее -- антиеврейской. Ленард -- ученый, пользовавшийся уважением и до и после нацистского правления, был занят одно время написанием книги, направленной против еврейской науки (Эйнштейн) и в поддержку подлинной, а именно, немецкой науки. Итак, если нацистские преступники не объявляли открыто, что они стремятся совершить антинаучную революцию, то не следует ожидать такого признания ни от какого другого антинаучного по сути движения; и все же мы должны выяснить, не является ли какая-то революция антинаучной, чтобы противостоять ей, если понадобится. Планк был, без сомнения, антифашистом по убеждениям, однако, будучи сторонником историцизма и немецким патриотом, он обманывался в том, что потом оказалось величайшей катастрофой, -- он видел в этом всего лишь временное заблуждение, преходящую фазу. Если взять противоположную крайность, то Пристли, которого привел в ужас тот факт, что Лавуазье сжег книги своих предшественников (что было, конечно, антинаучным поступком), вследствие этого относился крайне отрицательно ко всему, связанному с научной революцией в химии, совершенной Лавуазье. Аналогичным образом Планк и Эйнштейн преувеличивали иррациональный элемент квантовотеоретической революции в физике, а именно субъективизм и позитивизм Гейзенберга, а также подвижность и запутанность формулировок Бора. Эти факты по некоторым размышлениям приводят нас к мысли, что не так-то легко не стать консерватором: мы все стремимся что-то сохранить неизменным, хотя бы нашу прогрессивную философию и т.п., -- и кто знает, если мы будем отказываться то от одной, то от другой части наших взглядов и плыть по течению, повторяя все его изгибы, -- будет ли это проявлением прогрессивности с нашей стороны или просто оппортунизмом.

Нам всем известны ужасные истории о том, как моцарты и шуберты в прошлом умирали в бедности и одиночестве: это наполняет нас желанием проявлять великодушие и по достоинству оценивать труды всех новаторов; но, несмотря на наличие такой доброй воли и терпимости, даже последнее поколение, как оказывается теперь, не сумело оценить некоторых величайших художников [...].

Вряд ли можно сомневаться, что критерии научности не могут быть совершенными: споры, касающиеся этих критериев, и их изменения на протяжении веков служат этому свидетельством, достаточным даже для тех, кто не пожелал бы признать общего тезиса о несовершенстве рода человеческого. Однако каким-то образом мы упускаем из виду, что эти критерии могут, с одной стороны, привести к консерватизму, а с другой -- к оппортунизму. Поэтому многие, особенно историки науки, готовы рассматривать как научную, а, следовательно, как вечную, любую идею, которая принимается большинством ученых. Даже философы науки часто утверждают это почти явно. [...]

Можно утверждать больше. Какими бы ни выставлялись критерии науки, нельзя не согласиться с тем, что со времен Галилея, Бэкона и Бойля [...] ясность трактуется как своего рода отличительный знак науки. Туманность же рассматривается как одно из величайших нарушений канонов научной работы. Однако никто не отрицает (включая самого Бора), что тот бывал туманен. [...]

Но как ни сложна эта проблема, можно утверждать, что однозначные решения ее, предлагавшиеся в прошлом, были ошибочными и что этих ошибок не стоит повторять. Не менее сложна проблема Джозефа Пристли, который готов был пойти на модификацию убедительно доказанной теории (он сам изучал варианты таких модификаций, некоторые -- своего собственного изобретения, прежде чем остановился на модификации, предложенной Кавендишем), но не мог примириться с ниспровержением этой теории. Тот, кто в принципе согласен с Пристли, должен отрицать либо то, что флогистонная теория была вполне устоявшейся, либо то, что учение Лавуазье порывало с флогистонной теорией. В самом деле, Елена Метжер, ближайшая ученица Дюгема, выбрала вторую альтернативу. Джеймс Ф. Конант, тоже ученик Дюгема (и учитель Куна), остановился на компромиссной точке зрения: по его мнению, некоторые аспекты флогистонной теории не вполне научны, другие приближаются к теории Лавуазье.

То же можно сказать и об отношении сторонников континуалистской концепции к эйнштейновой революции: Дюгем допускал модификации учения Ньютона, но не такие резкие, как те, что предложил Эйнштейн. Он отвергал теорию Эйнштейна как антинаучную. Уиттекер, в свою очередь, приложил значительные усилия к тому, чтобы представить теорию относительности как естественное, шаг за шагом, развитие и продолжение некоторых идей, выдвинутых в XIX в.'" Упражнения подобного рода вполне законны и даже отчасти интересны, но если принимать их всерьез, то придется оставить всякую надежду сделать континуалистическую концепцию применимой к разрешению практических проблем, таких, как проблема Пристли, уже не говоря о проблеме Эренфеста. Хотя континуалистская концепция может быть применена против оппонентов Эйнштейна, которые не допускали ни малейшей модификации учения Ньютона, однако эта концепция допускает только некоторые (небольшие) модификации, а крупные изменения, конечно, ею отвергаются. Что же получается? Если мы не можем решить с первого взгляда, является ли какая-то доктрина научной или нет и достаточно ли незначительна предлагаемая модификация для того, чтобы быть приемлемой, нам придется расстаться с надеждой выработать рабочие критерии науки. Концепция Поппера, напротив, не обязывает нас защищать теорию от модификаций, независимо от того, насколько прочно устоявшейся является эта теория и насколько радикальны предлагаемые изменения. Но не слишком ли радикальна предложенная им концепция?

5. Консерватизм--свойство характера или мышления?

(...). Картезианская физика уступала место ньютоновой физике, а те, кто отстаивал картезианскую физику после публикации ньютоновских "Principia", во многих трудах по истории науки предаются анафеме как ретрограды: естественно, нечего и ожидать, что в таких книгах будет сказано, что Ньютон сам был картезианцем (как и Эйлер), что даже у Лапласа были сильны картезианские тенденции. Однако утверждать, что Эйлер не был прогрессивен, потому что он придерживался устаревших взглядов, -- абсурдно.

Так же нелепо превозносить ученого за то, что он на ходу перепрыгнул с телеги старой научной школы в тарантас новомодной доктрины, не поняв ее достаточно глубоко или даже сознательно пытаясь примирить старое с новым. [...]

Проделайте такой опыт: найдите мыслителя старой школы, который хорошо ладит с молодежью, и старого ретрограда, который формально следует за молодежью. Легко заметить, что обычно ученый старой школы, которого молодые ценят, -- это такой человек, который их скорее понимает, а не соглашается с ними; который может расширить круг их интересов. Старый ретроград изо всех сил старается во всем соглашаться с молодыми, но в их глазах он просто смешон. [...]

6. Преимущество восприимчивости к новым проблемам

Здесь проводится та мысль, что мы избегаем опасности отстать, независимо от того, каковы наши убеждения, благодаря сохранению способности понимать интересы молодежи; но чтобы поставить эту идею в соответствие каким-то реальным явлениям, чтобы она могла быть применена, мы должны определить, кого можно считать осведомленным о проблемах молодых коллег и как такая осведомленность может быть достигнута.

Я предлагаю следующий ответ на этот вопрос. Тот, кто знаком с вашими проблемами и способен до некоторой степени объяснить их значение для вас, может утверждать, что он знает, каковы ваши интересы. Есть поразительные примеры того, как люди старшего возраста, обладавшие способностью понимать проблемы, которыми было одержимо молодое поколение ученых, вследствие этого смогли активно участвовать в процессе решения этих проблем, даже при том, что их собственные основные научные интересы принадлежали к иной области. Пример Нильса Бора, вероятно, один из самых известных современных примеров. Другой пример, более впечатляющий, но практически неизвестный -- это пример Джозефа Пристли, самого отъявленного консерватора во всей истории науки нового времени. Легкость, с которой он мог переходить от одной теории к другой, сравнивать и сопоставлять их, исследовать их возможности -- это источник огромного наслаждения для всех его читателей (как они ни малочисленны). Он прекрасно понимал проблемы своих оппонентов, хотя и был несколько излишне догматичен в том смысле, что считал эти проблемы непреодолимыми. Его политические и религиозные ереси привели к тому, что спровоцированная бирмингемская чернь сожгла его дом. Он бежал в Лондон, но из-за своего философского инакомыслия не нашел там друзей. Он уехал в Пенсильванию умер там почти в полном одиночестве. [...]


Подобные документы

  • Чередование в развитии науки экстенсивных и революционных периодов - научных революций, приводящих к изменению структуры науки и принципов ее познания. Возникновение квантовой механики - пример общенаучной революции. Характерные черты научных революций.

    лекция [19,4 K], добавлен 16.01.2010

  • Понятие и основные компоненты науки, особенности научного познания. Сущность и "эффект Матфея" в науке. Дифференциация наук по отраслям знаний. Философия как наука. Специфика познания социальных явлений. Методологические аспекты существования науки.

    курсовая работа [31,2 K], добавлен 18.10.2012

  • Исторические формы отношения человека к природе. Составные элементы окружающей среды. Экологическая философия, философские концепции биоэтики и экогуманизма. Исторические типы познания. Соотношение философской, религиозной и научной картины мира.

    реферат [23,4 K], добавлен 28.01.2010

  • Стремительное падение уровня авторитетности рационального познания и научной картины мира в ХХ веке. Доклад Дж. Холтона "Что такое "антинаука"". Сущностные характеристики мировоззрения модерна. Гласное освещение неудач, провалов и обманов паранауки.

    контрольная работа [15,7 K], добавлен 11.02.2009

  • Философский анализ науки как специфическая система знания. Общие закономерности развития науки, её генезис и история, структура, уровни и методология научного исследования, актуальные проблемы философии науки, роль науки в жизни человека и общества.

    учебное пособие [524,5 K], добавлен 05.04.2008

  • Проблематика философии науки, ее особенности в различные исторические эпохи. Критерии научности и научного познания. Научные революции как перестройка основ науки. Сущность современного этапа развития науки. Институциональные формы научной деятельности.

    реферат [44,1 K], добавлен 24.12.2009

  • История зарождения и формирования гуманитарных наук. Особенности функционирования механической картины мира как общенаучного исследования. Принципы и методы "науки о духе". Описание философских взглядов на жизнь В. Дильтея, В. Виндельбанда и Г. Риккерта.

    реферат [26,4 K], добавлен 09.11.2010

  • Процессы дифференциации и интеграции научного знания. Научная революция как закономерность развития науки. Философское изучение науки как социальной системы. Структура науки в контексте философского анализа. Элементы логической структуры науки.

    реферат [25,6 K], добавлен 07.10.2010

  • Схема истории науки и этапы развития зрелой науки. Понимание Куном нормальной науки. Появление аномалии на фоне парадигмы. Начало кризиса с сомнения в существующей парадигме и последующего расшатывания правил исследования в рамках нормальной науки.

    реферат [100,8 K], добавлен 16.08.2009

  • Научная парадигма и ее сущность. Теория научных революций. Смена птолемеевской космологии коперниковской. Наука в средневековом обществе. Циклы развития науки по Т. Куну. Борьба между номинализмом и реализмом. Идейно-культурные движения гуманизма.

    контрольная работа [27,2 K], добавлен 02.03.2010

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.