Аллегория между барокко, романтизмом и модернизмом: теоретические аспекты (на примере М.К. Сарбевского (1596–1645 гг.))

Рациональный язык как основа коммуникативного действия и "эзопов язык" в позднесоветcкой гуманитаристике. Модусы фантастического в работах Тышлера в контексте секулярной мистики. Русская литературная критика XIX в. в контексте проблемы модернизма.

Рубрика Иностранные языки и языкознание
Вид дипломная работа
Язык русский
Дата добавления 01.12.2019
Размер файла 216,2 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Размещено на http://www.allbest.ru/

Размещено на http://www.allbest.ru/

Аллегория между барокко, романтизмом и модернизмом: теоретические аспекты (на примере М.К. Сарбевского (1596-1645 гг.))

Введение

модернизм литературный критика язык

Компаративный метод исследования содержит в себе большой потенциал для расширения привычного исследовательского поля, в котором рассматривается та или иная тема. Сравнение предполагает выход за контекстуальные рамки рассматриваемого явления, а также требует его теоретической концептуализации. В литературе неоднократно отмечалась роль компаративных исследований для преодоления границ и конвенций сложившихся школ и традиций, особая роль компаративного метода для проблематики, имеющей богатую историографию, устоявшийся метод и контекст работы.

Последнее определение в большой степени применимо к теме литературного и теоретического наследия М.К. Сарбевского. Представляя собой своего рода «золотой век» польской классической литературы, это наследие практически не рассматривалось за пределами польскоязычных исследований и чаще всего рассматривалось с точки зрения апроприации в литературе первой половины XVII-го в. античных мотивов [Sarnowska-Temeriusz 1969; Mikoіajczak 1994] или же реконструкции авторской биографии [Stawecka 1989]. Тем не менее, в качестве главной тенденции изучения Сарбевского за последний двадцать лет стоит отметить попытки вписать его тексты в компаративную плоскость, рассматривать не столько его поэтические тексты, сколько его теоретические трактаты о литературы, сопоставляя их с общеевропейским дискурсом рецепции «Поэтики» Аристотеля и в целом выработки эпистемологических принципов, «рассуждения о методе» [Иванова, Соколов]. Отдельно в этом ключе стоит отметить интерес исследователей к Сарбевскому как одному из главных теоретиков жанра «пиндарической оды» [Revard 2009] - жанра, сложившегося к XVIII-му в., подразумевавшему владение основанными на античной поэзии (Горации, Марциале и др.) риторическими приемами, призванными создавать торжественность и «возвышенность». Последовавшая в связи с ростом значения этого жанра волна переизданий и переводов поэзии Сарбевского может стать основой для изучения его как фигуры межкультурного и межъязыкового литературного образца [Kraszewski 2006; Gцmцri 2011], а также в связи с феноменом латинской поэзии как общеевропейской и образцовой, но, при этом, допустимой для перевода на «вольгаре», который имеет ту или иную читательскую аудиторию, создается в рамках той или иной литературной стратегии. Наиболее примечательным рубежом в изучении такого рода связи в виде переизданий и переводов как способов осуществления культурного трансфера между литературой Западной и Восточной Европы является антология переводов латинской лирики Сарбевского на английский, выполненных с середины XVII-го до середины XIX-го в., изданная К. Фордоньским и П. Урбанским. Выраженный в этом направлении исследований переводческий поворот раскрывает поэзию Спрбевского не только как новый казус, отражающий проблематику перевода как культурного трансфера особенно четко, но и его новый ракурс - смещения взгляда исследователя от западноевропейской ситуации, характеризующейся в первую очередь французско-немецким взаимодействием, на проблему трансфера в другой культурной и географической конфигурации - гораздо более оталенной и разреженной, когда дополнительны осмыслений потребует феномен зазоров между восточноевропейским и английским литератрными процессами. Другой аспект поэзии Сарбевского, ее переизданий и адаптаций разработанных им принципов классического латинского стихосложения к реалиям другого языка и литературной традиции следует из исследования Б. Масловым влияния традиции пиндарической оды на Ломоносова и российскую литературру периода классицизма в целом [Маслов 2015].

Вместе с тем, компаративная плоскость изначально подразумевает вопрос об осуществимости, утопию того, что исследователь должен обнаружить прежде не замеченную линию сходства между двумя явлениями, имевшими разное происхождение и никогда не вступавшее в контакт друг с другом. Так, если Сарбевский как образец риторической образованности и использование его лирики как своего рода учебника латинского стихосложения имеет большую источниковую базу и ясный методологический инструментарий для разработки, то другая сторона деятельности Сарбевского как литературного теоретика гораздо труднее находит почву для реализации исследования. Так, А. Паркер, работая с понятием поэтического «концепта» в поэтике XVII-го в. и работая, в первую очередь, с испанскими источниками, подробно рассматривает теорию поэтического остроумия Б. Грациана, описанную им в начале 1630-х гг., и упоминает трактат De acuto et arguto («Об остроте и остроумии») Сарбевского, созданного на основе его лекций о поэзии при папском дворе в середине 1620-х гг. (фактически, оказывающимся самым ранним текстом, формулирующим принципа кончеттизма), однако поздно (в 1950-х гг.) введенный в научный оборот и до сих пор остающийся не концептуализированным, существующим в своего рода вакууме и сравнимым с другими трактатами лишь типологически, без информации об источниках, которые позволили бы изучить рецепцию текста Сарбевского [Parker 1982: XXII-XXIII].

Для целей настоящей работы важно, что компаративная плоскость оказывается в таком понимании предмета крайне подвижной. Проблематика культурного трансфера М. Эспаня оказывается в его классической работе довольно жестко противопоставленной проблематики компаративного исследования, исходящей из сравнения объектов, приближенных к абсолютному типу, и из уверенности в отсутствии «гибридных зон» между ними, возможности их соприкосновения и взаимной рецепции [Эспань 2018: 78-85]. Таким образом изначальный вызов компаративистики, состоящий в возможности выявить посредством очевидно далеких явлений их типологического сходства и посредством этого расширить теоретические границы, в которых может осмысляться историческая конкретика, оказывается во многом дезавуирован на стадии исходно посылки как неоправданно - на грани с исследовательским волюнтаризмом - конструктивисткий. Такое несогласие представляется нам свойственным не только различию между подходом компаративистики и культурного трансфера, но и шире положению дел в современной гуманитаристике.

Традиционное разделение историков на «архивистов» и «диванных историков» связывает с первыми функцию «добычи» нового знания, извлечения его из неизвестных и не введенных в научный оборот источников, а со вторыми - разработки и интерпретации этого знания, работы с уже известными, опубликованными материалами и книгами. Такая дихотомия неоднократно подвергалась критике, примером которой могут быть подход истории чтения [Шартье 2006; Стаф 2000], не только усложняющая представленное в дихотомии отношение между членами исторического цеха, но и выводя посредством этого историческую проблематику на иной теоретический уровень: так, Р. Шартье в подходе которого можно увидеть влияние генетической критики [Генетическая критика 1998] указывает на историю, работу с черновиками, списками и вариантами, а также выражением читательской рефлексии, классических произведений как на ту особенность исторического метода, что делает его наиболее близким из всех гуманитарных дисциплин к философской проблематике деконструкции. Вместе с тем, сложность, многоаспектность такой постановки вопроса привела, фактически, к ее большой локальности, к трудности ее применения в повседневной практике исторических исследований. Более влиятельным оказался подход Кембриджской школы истории понятий, обозначающий в качестве ключевого не понятия черновика или чтения, но понятие контекста. Хотя в литературе убедительно формулируется взгляд на сходство двух этих концепций [Велижев 2010], стоит отметить и разницу в том, что контекст в формулировке Скиннера вынуждает исследователя исходить из презумпции о «нормальности» человека прошлого и его поступка, свидетельство о котором находится перед историком, о возможности понять мотивы этого человека, о том, что он руководствовался стремлением быть понятым: «Конечно вполне возможно, что в некоторых из них (изучаемых историком текстах. - Н.К.) зашифрован скрытый подтекст, например, иронический. Однако у нас нет другого выхода, кроме как предположить, что в общем и целом их можно считать непосредственным выражением суждений их авторов» [Скиннер 2018: 273]. Стоит отметить в такого рода презумпции противоречие с другим направлением исследований, рассматривающим интеллектуализм и литературную культуру, - новым историзмом, и со связью этого направления с театрализацией быта и бытового поведения по Ю.М. Лотману - фактически, выстраивающему свою интерпретацию XVIII-го в. в Российской империи с опорой на пресуппозицию о гипертрофированной литературной игре, которую вели люди той эпохи и которая побуждала их к усложнению и парадоксализации смысла собственных высказываний в гораздо большей степени, чем к их открытости и понятности. В дополнение к этому, значительно большее, чем в подходе Шартье, отступление от литературной культуры и «черновиков» в сторону политической риторики, не всегда связанной с теоретической проблематикой напрямую, упрощает теоретический «градус» работы с архивом, делает эту работу бесспорным и обязательным общим местом не только для традиционной работы историка, но и для области интеллектуальной истории, тяготевшей к определенному отдалению от архива, к элементу опосредования его книгой и «диваном».

Методологическая тенденция на расширение влияния контекста (выявления влияния, рецепции, круга чтения, интеллектуального окружения и т.д.) до основной проблематики интеллектуальной истории, оказывается, таким образом, в определенном смысле делегитимирующей ряд присущих последней принципов и ракурсов - тех, которые создают новые возможности для постановки вопроса и для выводов исследования и которые принципиально отличают ее от сосредоточения на контексте. Например, классическая статья Скиннера «Значение и понимание в истории идей» (1969) выстроенная в полемике, с одной стороны, с широкими теоретическими обобщениями марксистских историков, а с другой стороны, с традицией американской истории идей 1930-х гг., имевшей мощную философскую доминанту и сходство с гегельянским пониманием идей как проявлений абсолютного духа, привела к практически повсеместному пониманию метода ключевой фигуры этой традиции, А. Лавджоя, как чрезмерно анахронистичного для современного исследования, требующего некорректного смешения интеллектуальной истории с философией. Вместе с тем, подход Лавджоя приобретает не слишком широко распространенное, но все же заметное в связи со спецификой использовавших этот подход исследований влияние. Например, ссылающаяся на его метод монография «Небожественное сакральное» [Зенкин 2012] посвящена анализу контекстуально и жанрово далеких текстов, в которых оказывается возможным выявить одну общую идею, логическую конструкцию, что не позволяет утверждать о непосредственной связи между ними, однако позволяет увидеть общую генеалогию на более широкой панораме морфологического сходства. В результате в центре внимания исследования оказывается не просто рецепция теоретических взглядов, их развития во временной перспективе и под влиянием различных культурных, антропологических и социальных практик от традиции к традиции, от школы к школе, от жанра к жанру, но общая структура ряда литературных и научных концепций, отличающаяся своей динамикой и степенью теоретического абстрагирования от той интеллектуальной истории, которую выявляет и артикулирует методология культурного трансфера и кембриджской школы.

Стоит отметить и то что подход Лавджоя критиковался и избирался в качестве отправной точки для выстраивания собственной конртеории не только в тексте Скиннера, но и в почти одновременной ему «Археологии знания» М. Фуко [Фуко 2004]. Критика истории идей в работе Фуко имеет ряд отличий от критики в «Значении и понимании»; для настоящей работы важно остановиться на одном: споря с Лавджоем, Фуко выступает против статичности философского метода, ограниченности (например, пресловутыми «классическими текстами», дисциплинарным каноном) круга его проблем и источников, к котором он применим; однако, выстраивая собственную методологическую позицию, Фуко апеллирует ко вторжению философии в историческое поле, но не истории в поле философии. скорее ыилосифии в истории а не истории в философию. Характерно здесь указание П. Вена на главную интенцию Фуко-историка - показать, что кажущееся очевидным в истории на самом деле оказывается куда более непонятным и содержащим проблематику для гуманитарного исследования именно благодаря этой непонятности: «Там есть причудливые очертания, которых вы не замечаете» [Вен 2003: 362], - указывает интенция М. Фуко. Характерно, при этом, и то, что эта неоднозначность не найдёт термина точнее, чем «причудливые очертания». Это побуждает вспомнить слова самого М. Фуко о том, что в конечном итоге он оказывается счастливым позитивистом [Фуко 2004: 288] и рассуждения о них П. Вена, указывающего, что позитивистом можно быть только по отношению к чему-то - по отношению к каким-либо «рационалистическим основаниям» [Вен 2003: 382], ещё больше «концептуализируя» феноменологичность метода Фуко: «В истории существуют только уникальные, даже неповторимые созвездия, и каждое из них совершенно объяснимо с помощью подручных средств (здесь и далее курсив наш. - Н.К.) Не прибегая к помощи гуманитарных наук? Но как раз по этому вопросу Фуко ничего не говорит, или потому, что это в какой-то мере само собой разумеется, или потому, что он отнюдь так не считает, или потому, что не это его интересует» [Там же: 381].

Эта линия интеллектуальной истории не всегда содержит ссылки на позднего - постструктуралистского - Фуко как на предшественника, однако представляется, что ее специфику можно было бы определить схожей с описанной П. Веном проблематизацией у Фуко «подручных средств» и различия обыденного языка от языка теоретического. Фактически, пробематичность разделения в исследовании объекта и метода превращает всякий язык в разговор о теории, превращает последнюю в своеобразную сверхтему, конструируемую и деконструируемую изнутри себя самой. Для такого теоретического (само) углубления оказывается важным отрицание теории как канона, имеющего выработанные и устоявшиеся механизмы толкования, и такое отрицание находит собственную форму в интеллектуальной трансценденции - «перескакивания» с объекта на метод и обратно, например, изучая прием остранения при помощи того же приема остранения, как это формулируется в монографии О.А. Ханзен-Леве [Ханзен-Леве 2001]. Примечательно, при этом, что именно такая постановка вопроса, несущая в себе существенную провокативность по отношению к устоявшимся конвенциям научности и объективности [ср.: Дастон 2019], может сформулировать вопрос как не историческую, а «методологическую» реконструкцию. Вызов, содержащийся в этой формулировке как таковой, не может, тем не менее, не обратить внимания на то, что именно в таком понимании реконструкции и в таком смешении объекта и метаязыка, которое является необходимой посылкой этой реконструкции, содержится осуществление радикальных преобразований в гуманитарной науке начала ХХ-го в. и единственно возможный способ признания их в качестве вехи в истории гуманитарных наук, а не в качестве «артефакта», на деле оказывающегося из этой истории исключенным в силу все той же радикальности, оспаривающей методологические принципы в самой их основе [Эпоха остранения… 2017].

Таким образом, исходная посылка настоящей работы в большой степени оказывается методологической, исходящей из проблемы «методологической реконструкции» и компаративного метода не в конкретно-историческом, но в теоретико-методологическом поле. Наметив возможные пути дальнейшей работы с темой поэтических и теоретических текстов Сарбевского в контексте интеллектуальной истории XVI-XVIII вв., мы считаем возможным обозначить в качестве цели настоящего исследования именно изучение теоретических следствий, возможностей для теории, которые вытекают из особенностей текстов Сарбевского как исторческого казуса. В такой формулировке проблемы исследования мы отталкиваемся, прежде всего, от пограничности примера Сарбевского - не только в исторической, но и в теоретической плоскости.

Наследие Сарбевского интересно в свете указанной теоретической проблемы не только в связи с тем, что оно сравнительно редко рассматривалось в контексте теоретической и философской проблематики (исключениями являются, например, работы [Ziomek 1978; Koіos 2013; Lipiсski 2014], ограничивающиеся при этом, рамками структуралистской проблематики, нарратлогии, современной поэтики, то есть, по нашему мнению, не актуализирующих в теоретической плоскости возможностей пересечения устоявшихся теоретических школ, подходов и проблематик при помощи казуса Сарбевского-поэта, Сарбевского-теоретика и Сарбевского-объекта долгой традиции литературного перевода), но и потому, что оно не было известно ключевым теоретикам барочной аллегории ХХ в., благодаря чему позволяет рассматривать их теории, с одной стороны, основываясь на конкретном материале, но, с другой, сохраняя по отношению к ним определенную дистанцию и возможность дополнять их новыми материалами. Более того, особенный интерес наследие Сарбевского представляет в связи с тем, что оно включает в себя ряд «пограничных» между барокко и другими периодами, культурами и стилистиками проявлений, которые оказывались важными для формирования теории барочной аллегории: так, если В. Беньямин формулировал понимание барочной аллегории в сопоставлении с символом у романтиков, а также обращался к барочной аллегории в работах о литературной критике и Бодлере, связанных с рефлексией над наследием романтизма, то поэмы М. Сарбевского вызывали большой интерес у С.Т. Кольриджа, отразившийся в его лекциях о поэзии и переводах. Более того, переводы поэм Сарбевского на английский язык относятся не только к периоду романтизма, но и к XVII-XVIII вв.; эти переводы требуют нестандартного решения в выработке метода анализа, обладают значением в контексте взаимосвязи теорий барочной аллегории с теориями риторики как сферы политического в культурах ренессанса и барокко, с теориями кончеттизма как «причудливости» в XVII в. и превращения этих форм в нравоучительные «общие места» в классицизме XVIII-го в., а также с теориями возвышенного и символа у романтиков, предложивших эти термины как новое возвращение к «причудливости». Эти особенности литературного наследия Сарбевского, связи в нем теории и поэтической практики, а также проявления этой связи и ее характеристики в преломлении английских переводов рассматриваются в первой главе настоящей работы, которая разрешает задачу общей характеристик аллегории как теоретической проблемы. Ее выводы частично основываются на докладе на докладах «Ordering knowledge in the theory of M.C. Sarbiewski (1595-1649): poetry and knowledge between Early Modernity and Romanticism» (Ordering Knowledge: From Bacon to the Shelleys, Strasbourg, 16-17 March 2018), «Барочная аллегория как режим восприятия: от фланера до складки» («Современные методы изучения культуры - X», Москва, РГГУ, ОСКИ, 13-14 апреля 2018 г.), «Барочный орнамент как проблема пограничности и пересечения границ: В. Беньямин, Ж. Делез, Ф. Анкерсмит» (Актуальные проблемы теории и истории искусства - 2018. Москва, МГУ, 5-11 октября 2018) и «Теория анахронизма Ж. Диди-Юбермана» (Способы мысли, пути говорения - X, Москва, НИУ ВШЭ, 23 апреля 2019 г.) и на нашей статье [Кочековская 2018].

Во второй главе затронутые литературными материалами Сарбевского темы соотношения Ренессанса, барокко и романтизма как концептов и как исследовательских тем рассматриваются в историографическом ключе и концептуализируются через понятие поэтики непонимания. В главе разрешается задача характеристики роли возникающего из анализа казуса Сарбевского соотношения проблематик и дисциплин в более широком поле историографии ренессансной и барочной интеллектуальной культуры доказывается, что это понятие и выражаемый им научный интерес может объединять не только исследователей Ренессанса и барокко, работающих в различных тематических и методологических плоскостях (ренессансной литературы, политической философии, культуры), а также различных традициях (американской, советской, связанной с французской континентальной философией или формализмом), но и самих теоретиков, таких как Р. Барт, Ж. Делез и М. Фуко. В силу того, что текст основан на материале англоязычной конференции «Poetics of (Mis) understanding: Culture-Making Potential of Interference in Artistic Communication)» (Варшава, Instytut Badaс Literackich PAN, 7-8 декабря 2017 г.) и ключевые термины были сформулированы в ее контексте данная глава публикуется по-английски. В этой главе рассматриваются исследования интеллектуальной культуры Ренессанса и Раннего нового времени, созданные во второй половине ХХ-го в. и испытавшие прямое или косвенное влияния современного им постструктуралистского дискурса. Основной проблемой главы является корреляция между широком понимаемой поструктуралисткой идеей о безграничном тексте как о проблеме взаимопроникновения текста и действительности, и теоретическими концептами предложенными историками, которые сформулировали эти концепты с опорой на материалы литературы интеллектуальной культуры XVI и XVII-го вв. В главе рассматривается соотношение темы поэтики непонимания применительно к понятию «текст» и к понятию «риторика», а также возможности для сопоставления работы постструктуралистской философии и ее предшественников (например, В. Беньямина), которые возникают в исследованиях Ренессанса и барокко благодаря частому совмещению в них этих двух понятий, формулировки той логики, которая позволяет рассматривать их как общую тему теоретической роли литературной многозначности. Охарактеризовать эту роль оказывается возможным через проблематику текстового непонимания как «удовольствия от текста» (Р. Барт), складки (Ж. Делез), риторики модальностей (Н. Стрьювер), «искусства обмана» (М. МакГован), virtщ как эмпирических примеров (В. Кан), cornucopia (Т. Кейв), varietа (Л.М. Баткин).

В третьей главе историографический аспект теории ренессансной и барочной аллегории продолжается в задаче рассмотреть специфику советской гуманитаристики по отношению к обозначенному комплексу проблем. Специфика советских исследований потребовала бы написания отдельной работы и в настоящей работе рассматривается на примере двух казусов - персоны и тематики, сочетание которых, как мы постараемся доказать, характеризует эту специфику по отношению к проблеме ренессансной и барочной аллегории наиболее четко. В центре внимания главы - исследования Ренессанса Л.М. Баткиным, в которых выявляется аспект связи науки и «жизненного мира» ученого в позднесоветской гуманитаристике. Сочетание в наследии Баткина исследовательских и публицистических текстов, выявляет не только сходство его авторской манеры, понимания им гуманитаристики и интеллектуализма, с присущим аллегории принципом смещения, но и его стремление концептуализировать это сходство на ренессансном материале. Особенность этой концептуализации - и значимость этой особенности для темы настоящей работы - состоит в сочетании комплекса проблем ренессансной аллегории, риторики, «самоформирования Я» и метода изучения этих тем, с проблемой критики - с выходом гуманитария из узко исследовательской области в область рефлексии над современностью. Как мы постараемся доказать, это понимание критики у Баткина сближает его с концептом критики у В. Беньямина и А. Варбурга, также разрабатывавших эти концепты основываясь на изучении аллегории как предмета и аллегорического принципа как перспективы для критики. Такое сходство выявляется посредством сравнения познесоветской гуманитарной теории на примере Баткина с контекстом эзопова языка и диссидентства как специфической формы публичной сферы в СССР, который проблематизирует риторику и работу с языком в условиях цензуры и запрета на существования политической сферы. Глава частично основывается на нашей статье [Кочековская 2018а] и на наших докладах: «Макиавелли как предшественник эстетической политики: Ф. Анкерсмит и современные исследования ренессансной политической философии» (XVII Международная научно-практическая конференция молодых учёных «Векторы развития современной России», МВШСЭН, 19-21 апреля 2018 г.), «Dialogical Image of the Self in the Renaissance culture: concepts of Steven Greenblatt and Leonid Batkin in a context of the Literary Theory» (MAG-2018 Annual Convention: Image of the Self, Львов, Украинский Католический университет (УКУ), Украина, 26-29 июня 2018 г.).

Широкий интеллектуальный контекст, следующий из предложенной в работе трактовке аллегории как теоретического концепта рассматривается в четвертой главе. Задачей главы является рассмотрение в связи с проблемой аллегории теории секулярной мистики (И.А. Болдырев) как более широкого, чем занимавшая последователей Франкфуртской школы, явления интеллектуальной и культурной жизни 1920-1950-х гг. ХХ в., объединяющего различные способы интеллектуальной рефлексии и контексты (в первую очередь, европейский и советский). Для решения этой проблемы в главе проверяется гипотеза о близости к теории секулярной мистики эстетики А.Г. Тышлера. Вводится понятие «модус фантастического», опирающееся на концепцию дискурсов фантастического Р. Лахманн и позволяющее увидеть в обобщающем понятии «секулярная мистика» еще один уровень обобщения - уровень, относящийся к спектру значений (от утопизма до шока и трагедии), принимаемых понятием аллегории. Эстетика Тышлера позволяет сопоставить различные способы создания Тышлером эффекта фантастического (абсурдность; гротескность; идилличность) и выявить в качестве центральной проблемы этго эффекта сосуществование в рамках одной образной системы фантастического как идиллии, как воображаемого и сказочного мира, с одной стороны, и как невыразимого средствами реализма абсурдного и бессмысленного насилия (в работах, посвященных Гражданской войне), с другой. Тесное сосуществование идиллического воображаемого с ужасом насилия может быть названо ключевой чертой концепции как теории секулярной мистики, так и концептуализации барочной аллегории, выявляющей контекст этой теории и выводящей ее за пределы изучения философии Беньямина и Блоха. Для рассмотрения модуса фантастического у Тышлера в контексте секулярной мистики рассматриваются в сравнительной перспективе их теории цвета, возвышенного, опыта, ностальгии, утопии, насилия и эстетика Тышлера: колорит, специфика фантастического, сочетание гротеска и абсурда, идиллических сюжетов и образов насилия, концепт «мрачного Возрождения», с которым сопоставляется Тышлер. Основной вывод главы состоит в переводимости теоретического языка Беньямина и Блоха и конкретно проблемы секулярной мистики на изобразительный язык Тышлера, возможность в связи с этим говорить о секулярной мистике как о более широком, чем проблематика этих двух авторов, феномене интеллектуальной культуры первой половины ХХ в. Глава прослеживает сочетание в аллегории остраняющего эффекта и с эффектом ностальгии и «шока памяти», парадоксальным образом сталкивающее принцип монтажа и формализма с сентиментальностью воспоминания, «кусочка времени в чистом виде».

В финальной главе мы рассматриваем своего рода предельность аллегорической проблематики, сосредоточиваясь уже не на соотносимых с принципом монтажа и остранения Ренессансом и барокко, а на литературе реализма. Поводом для такого ракурса становится неоднократно рассматривавшая теоретиками аллегории ее роль как вторжения в действительность и радикальной критики посредством проблематизации привычного смыслового порядка. Тем не менее, схожая критическая претензия содержится и в литературном мимесисе реалистической прозы, которая часто становилась объектом столкновения с барочной аллегорией, использовалась теоретиками вместе с аллегорией для их взаимного уточнения. Для того, чтобы объединить эту сложную конфигурацию в одном исследовании, в главе предлагается Центральным для метода анализа оказывается способ рассмотрения Р. Николози реалистического романа через жанр романа-эксперимент. Этой главой может быть обозначена кольцевая композиция работы, возвращение к исходной точке, когда литература оказывается, с одной стороны, способом освободиться от утилитаризма и обыденной логики действительности, а с другой стороны, заняв позицию такого рода радикального - и радикально критического - мимемиса - превращается в очередную эссенциалисткую тотальность. Этот анализ осуществляется на примере русской литератруной критики XIX-го в. (совмещающей в себе эти мотивы и, как мы стараемся показать в главе, интенсивностью этого совмещения не отстающая от казуса поэтичекой теории Сарбевского), ее работы с жанром реалистической прозы и понимания авторами критической составляющей этой работы.

1. (Mis) Understanding as «Modality» in 15th to 17th-Century Literature: Ambiguity as Forerunner of Poststructuralist Hypertext

I

The literary culture of the Renaissance has been frequently considered through the prism of such a genre pertaining to this culture as a dialog. Its specifics consist of the composing of a kind of hypertextual space via the coalescence of different points of view in the single body of the same text. This trait of hypertextuality makes the artificial space of the text an implement for the expression of both the ambiguity of each object and a multiplicity of ways it could develop and transform itself. Following this logic, the Renaissance literary culture has been often considered as a culture of the peculiar role of literary and rhetorical practices, which have become not just technical or auxiliary skills of writing and reading, but also a mode of thinking and understanding. In this case, scholars conceptualize this mode as being contraposed to the logical and rational one and consider the Renaissance rhetoric as a form of intellectual activity pretending at being elsewhere, as well as at the dissolution of a philosophical way of thinking and understanding in some kind of performativity-oriented textual exercise. Consequently, the play with misunderstanding and the permanent ambiguity, which makes knowledge irreducible to some statement or conclusion, keeps the rhetorical play and uncertainty of the whole textual sense permanent and indispensable for any kind of intellectual practices. The interest in this trait of the Renaissance rhetoric has sometimes led scholars to direct or indirect references to the poststructuralist problematics and to concepts of such different authors as Frank Ankersmit, Roland Barthes, Gilles Deleuze, and Michel Foucault. This circumstance seems to be very interesting for the special research (an attempt at such research will be presented in this article), because the Renaissance rhetoric in these historiographical examples turns out to be the subject border between intellectual history, literary theory, and philosophy. Consequently, Renaissance materials as a ground for the problem of hypertextuality in its broader sense became the reason for the re-structurization of the set of authors and concepts classical for the hypertextuality problem. The aim of this deconstruction is the quest for new logical linkages between the late 20th century's schools and traditions which are usually believed to be incomparable and too different from one another. This paper pursues the goal of showing these linkages using examples from the Renaissance historiography and underscoring the role of the Renaissance rhetorical materials for shaping these peculiarities, analyzing its perspectives for the dialogue between different discussions dedicated to the problem of ambiguity, discrepancy, and (mis) understanding, and considering their common role in the problem of poetics and politics in poststructuralism.

It should be mentioned, that the Renaissance was not a single historical period being applied for the broadening of the problematics of hypertextuality. For instance, in Bernard Cerquiglini's research the writing and reading culture of the Middle Ages is considered as a direct harbinger of the Derridarian problematics. According to Cerquiglini, Medieval texts with their unstable and mutable orthography, undergoing rewriting and modification in each subsequent copying, give a great opportunity to develop and complicate the linguistic and philosophic theory on the historical materials [Cerquiglini 1996]. Then, the varied school of New Medievalists posed the same problematics, claiming «…desire [of the modern scholar - N.K.] to return to the medieval origins of philology, to its roots in a manuscript culture, where … `medieval writing does not produce variants: it is variance'» [Nichols 2014: 13]. However, I will try to show that the Renaissance reading-writing culture being tackled in the same philosophical context allows for more impressive perspectives for the intellectual history and its interconnection with philosophy, because the very topic lets us juxtapose such a conjunction with the theoretical context intermingled and re-fashioned in the coalescence with the Renaissance intellectual and cultural history in a very peculiar way.

In addition, I should underscore that the question of inner linkages between the authors and schools which will be considered in this work should become a special object of subsequent inquiries and will be tackled in this paper only obliquely. The reason for this decision about the content and structure of this paper is that its main aim is not to conceptualize some historiographical school, but instead to conceptualize the problem of misunderstanding as a very important feature of the Renaissance historiography.

Last but not least, it seems to me very important to point at some special common trait considering the problem of misunderstanding in the Renaissance historiography. This trait depends on the common logic of reconsidered methodological principles in humanities after the influence of phenomenological and rhetorical impulses in philosophy [Derrida 1973; Rorty 1979] which made some scholars wonder how it is possible and what perspectives it reveals to study the history of rhetoric and rhetorical practices with the rhetorical methodology. This problem has frequently made research much more questionable, uncertain and «literary»: to the contradiction of the principle of division between the investigated object, on the one hand, and the methodology used for the investigation, on the other. The line between the two is consciously blurred, thin and, actually, leads to misunderstanding as a new methodological tool, which helps to play with the investigated text, with the opportunities and levels of its interpretation. My aim in this paper, however, is not to criticize this approach, but, on the contrary, to show its peculiarities and perspectives for both the interconnection between theoretical discourse and Renaissance studies, as well as the role of the misunderstanding concept for this interconnection.

For the main theoretical framework of the rhetorical and textual misunderstanding as a postsructuralist problematics, I am referring to Roland Barthes' The Pleasure of the Text (Le Plaisir du texte, 1973). This work provocatively and drastically claimed the textual and rhetorical sphere to be illogical, paradoxical, and contraposed to the logics of notions and concepts. It seems to be the most important contribution to the conceptualization of literary skills and practices as an area of pleasure, as well as of the revolutionary, disruptive, and offensive energy which comes from this pleasure. The quotation crucial for our investigation, dealing directly with the problem of misunderstanding, is the following:

I know these are only words, but all the same… (I am moved as though these words were uttering a reality). Of all readings, that of tragedy is the most perverse: I take pleasure in hearing myself tell a story whose end I know: I know and I don't know, I act toward myself as though I did not know: I know perfectly Oedipus will be unmasked, that Danton will be guillotined, but all the same [Barthes 1975: 46-47].

According to Barthes, the text becomes such a domain where contradictions and oppositions of some circumstances or events are not a hindrance to their coexistence, so that this fact begets the pleasure from limitlessness and abundance. Consequently, this possible coexistence becomes a source of such a pleasure which deconstructs the logics of reality, endowing the reader with an estrangement from reality and its obedience to causality. It makes the text a harbor-like storage, or a collection, or a catalog of different perspectives and imaginative outlooks, which exist in a semi-conventional mode. Consequently, the understanding, logic, and meaning become the main principles to be rebelled against. Instead, the text, according to Barthes, is not a logical structure or narrative with plot and sense, but the overabundance of chaotic textual images.

The two main perspectives arising from this logic are presented in two important oeuvres on French Renaissance literature in the first half of the 1970s. On the one hand, misunderstanding of «pleasant» and inner-contradictive text could be interpreted as a power to substitute and subvert reality. On the other hand, misunderstanding could be juxtaposed with a deceit because of the inner-contradictive textual reality. The two works dedicated to the Renaissance literature which will be considered below have only oblique and contextual linkage with Barthes' concept, containing indirect references to the poststructuralist and linguistic turn problematics. However, the very obliqueness of this linkage seems to be the reason for the interpretation of these works not as a blind repetition and reflection of these problematics, but as a kind of independent branch of these problematics.

The transgression between understanding and misunderstanding interpreted as the pleasure of the text was considered in Terence Cave's research as a liberation from reality's law via obtaining the power of authorship, which endorses the author with the ability to establish his own order [Cave 2002]. The overabundance of the text poses as its author's victory over reality, as his ability to suggest to his reader the «improved» variant of reality. According to Cave, the Renaissance literature keeps permanently in touch with the play of crossing borders between the reality and the text, shaping the whole expression of some oeuvre on this play and requiring the reader's involvement in this play as the main content of the text's pleasure. This borderline play is conceptualized by Cave as «sophistication»:

[…] the sophistication of the texts (in the Renaissance literature - N.K.) […] might give them a very different status. Aware of their own limits, exploiting their own duplicity, they outwit any attempt to domesticate them according to the conventions of orthodox criticism, and invite from their readers a reciprocal writing exercise [Ibid: 313].

The main outcome of this description is an unpredictable juxtaposition between the Renaissance literature and poststructuralist literary theory contemporary to Cave [Ibid]. Besides, this «sophisticated» play with the text's «duplicity» and «limits» means not just a conscious intermingling between text and reality, but also a contempt between them, when the «writing exercise» is interpreted as a writer's power and victory. For the «translation» of this concept from the language of poststructuralist theory to the language of the Renaissance literature, Cave refers to the 16th century's genre of cornucopia, or cornucopian text.

Cave considers cornucopia as a principle of plentitude and abundance understood as the main dignity of the text allowing its author to surpass the reality within the artificial reality that he creates. From this perspective, Cave interprets the famous oral metaphors in Rabelais: mouth and lips bear not only the functions of eating and drinking, but also the function of voice, of articulation and expression, representing the power of the words [Ibid: 183-270]. Erich Auerbach suggests a similar reading, when he comments on the image of the world in Pantagruel's mouth crossed by the travelers [Auerbach 1968: 262-284]. Auerbach interprets Rabelais' metaphors as «tasty» texts and the travel in the unknown lands inside the giant mouth as an act of a new land's revelation occurring not via geographical discovery, but via the language as a material for creation. Auerbach also sees the philosophical basis for Rabelais' images of «tasty» texts in the Socratic «midwife» method [Ibid: 282-283].

Cave's cornucopia has become a kind of Renaissance hypertext which combines textual misunderstanding as a contradiction with reality and textual overwhelming of reality. It is remarkable that this combination directly repeats Bathes' concept of the pleasure of the text as a release from the reality as the single order and the logic of consequence which it establishes. Barthes distinguishes the pleasure and the text as its most efficient implement and the most «revolutionary and asocial» activity, contraposing it to both «morality of truth» and «philosophy of meaning»:

Pleasure […] as a trivial, unworthy name (who today would call himself a hedonist with a straight face?), it can embarrass the text's return to morality, to truth: to the morality of truth: it is an oblique, a drag anchor, so to speak, without which the theory of the text would revert to a centered system, a philosophy of meaning. [Barthes 1975: 63].

From Barthes' statement we move to another classical work on the Renaissance literature which concerns the problem of deceit as an opposition to the truth and the meaning. Margaret McGowan in her book Montaigne's deceit [McGowan 1974] partly repeats Cave's presupposition. As usual, the 16th century's literature is contraposed to the whole specter of «post-Saussurean» problematics as the «pre-modern» literature to the modern, so to say, as the literal sense and translucence of the fiction to the modernists' experiments with the literary expression. Consequently, Montaigne, as a pivotal figure of French classical literature, becomes a direct antidote to the struggle by such authors as Flaubert, Baudelaire, and Proust against the literary norms and the classical canon and, consequently, to the structuralist and poststructuralist interpretation of the text, the word, and the literary expression. In spite of this literary history periodization, McGowan suggests another way of interpretation of Montaigne's texts and shows how far from the classical literary norms these texts were shaped.

McGowan proves, by painstakingly analyzing the Essays, that Montaigne had never truly used direct sense and the classical author's direct speech, prescribed to him by the context of the literary canon. Instead, according to McGowan, Montaigne used so-called «art of deceit and dissimulation». This definition means that in the Essays we perceive not the narrator's harangue but instead the artful tapestry of imaginative collisions, opinions, and variants of interpretations. McGowan states that this variance undermines the cogency of the author's suggestion and impacts on the reader not as ready-made arguments to be proven, but as a deceitful, inner-contradictive polyphony. McGowan's whole conclusion on Montaigne's writing coincides with Cave's one on the idea of cornucopia in the French Renaissance, providing the writing-reading experience as the conscious and liberating pleasure in misunderstanding.

One of the most important parts of McGowan's work is the investigation of the broad intellectual context of the Renaissance culture in quests of the reason for such a peculiar role of text and rhetoric. McGowan's conclusion on this issue seems to be very interesting in comparison with Barthes' theory. If the latter paraphrases the pleasant self-contradiction during the reading in the statement: «the text of pleasure is a sanctioned Babel» [Barthes 1975: 3], McGowan juxtaposes Montaigne's taste for deceit as the crucial element of language, rhetoric, and the text as the whole with the humanist culture's enchantment and perplexity with the idea of Babel and of the confounded languages:

God has allowed languages to multiply and, within the same language, interpretations to proliferate. Inadequacy of language is the biggest obstacle for Montaigne's self-confidence. How can he be sure that he has said what he wants to say in a way that cannot be misunderstood? His basic toll is a dangerous one and it is scarcely aided by Montaigne's changing temper, and the extraordinary diversity he perceives [McGowan 1974].

Similarly, considering Montaigne in a context of the Renaissance intellectual culture, which is interpreted as having a special propensity to the idea of misunderstanding, McGowan supposes Montaigne to be aware of the Essays as the philosophical method stick to the Socratic «midwife» method:

The method (of deceit and dissimulation - N.K.) becomes the philosophy. Neither Montaigne nor Socrates seem concerned to supply a new set of opinions for an outdated one, but rather to shake men out of their mindless assumptions, and to awaken them to genuine intellectual curiosity […] The way to become courageous is to find out what courage is; and such knowledge lies in the process of discovery. We have in the Essais, just as in some at least of the Dialogues of Plato, a blending of eloquence and philosophy <…> Their joining together had become a major subject of discussion for the Renaissance writers (my italics - N.K.). [Ibid: 162-163]

Consequently, in McGowan's interpretation, misunderstanding as a deceit in the Renaissance intellectual culture becomes the method of the «rhetorical» philosophy which makes misunderstanding a crucial methodological tool to achieve the polyphony of meanings.

Another researcher, Victoria Kahn, when dealing with Montaigne does not refer to the term «deceit», in contradistinction to McGowan. She uses the problem of taste as the crucial cognitive method in the Essays and describes this method in the same way as McGowan, as the influence of the Socratic method. For Kahn, the term «taste» expresses the role of individuality, empiricism, and description for the cognition in the Essays and simultaneously the problematization of the term «rhetoric» in the Renaissance culture. Kahn argues that the latter conjoins both the rhetoric as rules of speech, as the normativity of sense (Kahn associates this kind of rhetoric with the tradition of Seneca), and the rhetoric as taste which surpasses the general mode of thinking with the description of detail and its bizarreness:

Montaigne will then be seen to undermine the claims to universality of the judgment of taste by referring to the physical sense of taste, and to undermine the authority of this physical sense by developing a skeptical practice of writing, a practice which attempts to suspend the claims of common sense (my italics. - N.K.) [Kahn 1980: 1269-1270].

The similarity between the text as the implement of taste, as well as of the pleasure, and their common opposition to the text as normativity and «understanding» is literally spelled out in Kahn's article: «With this emphasis on the intrinsic goodness of the physical pleasure we have come a long way from Seneca's traditional reading of the metaphor of taste.» [Ibid: 1275] Consequently, not only «deceit», but also «taste», becomes the term for distinguishing the Renaissance textual practices as subtle and refined play on the reader's misunderstanding which substitutes the understanding (as a basic cognitive skill) with the polyphony of meanings and truths and undermines the very idea of «the morality of truth» and «the philosophy of meaning».

One of the most interesting examples of the conceptualization of such a polyphony in the Renaissance intellectual culture is Nancy Struever's concept of the rhetoric of modalities. According to Struever, the Renaissance and Baroque philosophy (before the extension of Cartesian rationalism) based its method not on the problem's reduction to an abstract formula or logical sentence, but instead on the idea of seizing in the same discourse the whole multiplicity of modalities in which this problem could be solved or interpreted. Struever's approach is quite peculiar because of the great importance for her whole conception of not only the Renaissance and Baroque authors (from Leonardo Bruni to Giambattista Vico), but also of 20th century philosophers. Following the idea of the language and rhetoric as a tool for designing of possibilities, modalities, and variants, Struever proves the similarity between the 16th -17th century rhetoric of modalities and the discourses on the language as possibility in Ludwig Wittgenstein's and Jaakko Hintikka's texts.

Meanwhile, Walter Benjamin is the most important author for the comparison with Barthes cited by Struever. Benjamin's concept of baroque allegory and comparison of this topic with the literature of modernism, first of all with Proust and Baudelaire, is a development of the pleasure of the text problem, which is highlighted by the issue of misunderstanding in the intellectual cultures of the Renaissance and Baroque. This development underpins the interpretation of the liberating power of the text as «the rhetoric of modality», or as a domain of the allowed misunderstanding and self-contradiction, which turns the text into an implement for the coexistence of different possibilities undermining the oneness of the reality and its established order.


Подобные документы

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.