И.А. Гончаров "Обломов"

Рассмотрение основных особенностей романа "Обломов" И.А. Гончарова: общая характеристика главных героев, анализ принципа сюжетной антитезы. Знакомство с образом жизни помещика И. Обломова, который вместе со своим верным слугой живет в Петербурге.

Рубрика Литература
Вид книга
Язык русский
Дата добавления 06.02.2019
Размер файла 1,1 M

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Пуще всего он бегал тех бледных, печальных дев, большею частию с чёрными глазами, в которых светятся «мучительные дни и неправедные ночи», дев с неведомыми никому скорбями и радостями, у которых всегда есть что-то вверить, сказать, и когда надо сказать, они вздрагивают, заливаются внезапными слезами, потом вдруг обовьют шею друга руками, долго смотрят в глаза, потом на небо, говорят, что жизнь их обречена проклятию, и иногда падают в обморок. Он с боязнью обходил таких дев. Душа его была ещё чиста и девственна; она, может быть, ждала своей любви, своей поры, своей патетической страсти, а потом, с годами, кажется, перестала ждать и отчаялась.

Илья Ильич ещё холоднее простился с толпой друзей. Тотчас после первого письма старосты о недоимках и неурожае заменил он первого своего друга, повара, кухаркой, потом продал лошадей и, наконец, отпустил прочих «друзей».

Его почти ничто не влекло из дома, и он с каждым днём всё крепче и постояннее водворялся в своей квартире.

Сначала ему тяжело стало пробыть целый день одетым, потом он ленился обедать в гостях, кроме коротко знакомых, больше холостых домов, где можно снять галстук, расстегнуть жилет и где можно даже «поваляться» или соснуть часок.

Вскоре и вечера надоели ему: надо надевать фрак, каждый день бриться.

Вычитал он где-то, что только утренние испарения полезны, а вечерние вредны, и стал бояться сырости.

Несмотря на все эти причуды, другу его, Штольцу, удавалось вытаскивать его в люди; но Штольц часто отлучался из Петербурга в Москву, в Нижний, в Крым, а потом и за границу - и без него Обломов опять ввергался весь по уши в своё одиночество и уединение, из которого могло его вывести только что-нибудь необыкновенное, выходящее из ряда ежедневных явлений жизни; но подобного ничего не было и не предвиделось впереди.

Ко всему этому с летами возвратилась какая-то ребяческая робость, ожидание опасности и зла от всего, что не встречалось в сфере его ежедневного быта, - следствие отвычки от разнообразных внешних явлений.

Его не пугала, например, трещина потолка в его спальне: он к ней привык; не приходило ему тоже в голову, что вечно спёртый воздух в комнате и постоянное сиденье взаперти чуть ли не губительнее для здоровья, нежели ночная сырость; что переполнять ежедневно желудок есть своего рода постепенное самоубийство; но он к этому привык и не пугался.

Он не привык к движению, к жизни, к многолюдству и суете.

В тесной толпе ему было душно; в лодку он садился с неверною надеждою добраться благополучно до другого берега, в карете ехал, ожидая, что лошади понесут и разобьют.

Не то на него нападал нервический страх: он пугался окружающей его тишины или просто и сам не знал чего - у него побегут мурашки по телу. Он иногда боязливо косится на тёмный угол, ожидая, что воображение сыграет с ним штуку и покажет сверхъестественное явление.

Так разыгралась роль его в обществе. Лениво махнул он рукой на все юношеские, обманувшие его или обманутые им надежды, все нежно-грустные, светлые воспоминания, от которых у иных и под старость бьётся сердце.

Что ж он делал дома? Читал? Писал? Учился?

Да: если попадётся под руки книга, газета, он её прочтёт.

Услышит о каком-нибудь замечательном произведении - у него явится позыв познакомиться с ним; он ищет, просит книги, и если принесут скоро, он примется за неё, у него начнёт формироваться идея о предмете; ещё шаг - и он овладел бы им, а посмотришь, он уже лежит, глядя апатически в потолок, и книга лежит подле него недочитанная, непонятая.

Охлаждение овладевало им ещё быстрее, нежели увлечение: он уже никогда не возвращался к покинутой книге.

Между тем он учился, как и другие, как все, то есть до пятнадцати лет, в пансионе; потом старики Обломовы, после долгой борьбы, решились послать Илюшу в Москву, где он волей-неволей проследил курс наук до конца.

Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где не делали исключений в пользу балованых сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что другого ничего делать было нельзя, и с трудом, с потом, со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.

Всё это вообще считал он за наказание, ниспосланное небом за наши грехи.

Дальше той строки, под которой учитель, задавая урок, проводил ногтем черту, он не заглядывал, расспросов никаких ему не делал и пояснений не требовал. Он довольствовался тем, что написано в тетрадке, и докучливого любопытства не обнаруживал, даже когда и не всё понимал, что слушал и учил.

Если ему кое-как удавалось одолеть книгу, называемую статистикой, историей, политической экономией, он совершенно был доволен.

Когда же Штольц приносил ему книги, какие надо ещё прочесть сверх выученного, Обломов долго глядел молча на него.

- И ты, Брут, против меня! - говорил он со вздохом, принимаясь за книги.

Неестественно и тяжело ему казалось такое неумеренное чтение.

Зачем же все эти тетрадки, на которые изведёшь пропасть бумаги, времени и чернил? Зачем учебные книги? Зачем же, наконец, шесть-семь лет затворничества, все строгости, взыскания, сиденье и томленье над уроками, запрет бегать, шалить, веселиться, когда ещё не всё кончено?

«Когда же жить? - спрашивал он опять самого себя. - Когда же, наконец, пускать в оборот этот капитал знаний, из которых большая часть ещё ни на что не понадобится в жизни? Политическая экономия, например, алгебра, геометрия - что я стану с ними делать в Обломовке?»

И сама история только в тоску повергает: учишь, читаешь, что вот-де настала година бедствий, несчастлив человек; вот собирается с силами, работает, гомозится, страшно терпит и трудится, всё готовит ясные дни. Вот настали они - тут бы хоть сама история отдохнула: нет, опять появились тучи, опять здание рухнуло, опять работать, гомозиться… Не остановятся ясные дни, бегут - и всё течёт жизнь, всё течёт, всё ломка да ломка.

Серьёзное чтение утомляло его. Мыслителям не удалось расшевелить в нём жажду к умозрительным истинам.

Зато поэты задели его за живое: он стал юношей, как все. И для него настал счастливый, никому не изменяющий, всем улыбающийся момент жизни, расцветания сил, надежд на бытие, желания блага, доблести, деятельности, эпоха сильного биения сердца, пульса, трепета, восторженных речей и сладких слёз. Ум и сердце просветлели: он стряхнул дремоту, душа запросила деятельности.

Штольц помог ему продлить этот момент, сколько возможно было для такой натуры, какова была натура его друга. Он поймал Обломова на поэтах и года полтора держал его под ферулой мысли и науки.

Пользуясь восторженным полётом молодой мечты, он в чтение поэтов вставлял другие цели, кроме наслаждения, строже указывал в дали пути своей и его жизни и увлекал в будущее. Оба волновались, плакали, давали друг другу торжественные обещания идти разумною и светлой дорогою.

Юношеский жар Штольца заражал Обломова, и он сгорал от жажды труда, далёкой, но обаятельной цели.

Но цвет жизни распустился и не дал плодов. Обломов отрезвился и только изредка, по указанию Штольца, пожалуй, и прочитывал ту или другую книгу, но не вдруг, не торопясь, без жадности, а лениво пробегал глазами по строкам.

Как ни интересно было место, на котором он останавливался, но если на этом месте заставал его час обеда или сна, он клал книгу переплётом вверх и шёл обедать или гасил свечу и ложился спать.

Если давали ему первый том, он по прочтении не просил второго, а приносили - он медленно прочитывал.

Потом уж он не осиливал и первого тома, а большую часть свободного времени проводил, положив локоть на стол, а на локоть голову; иногда вместо локтя употреблял ту книгу, которую Штольц навязывал ему прочесть.

Так совершил своё учебное поприще Обломов. То число, в которое он выслушал последнюю лекцию, и было геркулесовыми столпами его учёности. Начальник заведения подписью своею на аттестате, как прежде учитель ногтем на книге, провёл черту, за которую герой наш не считал уже нужным простирать свои учёные стремления.

Голова его представляла сложный архив мёртвых дел, лиц, эпох, цифр, религий, ничем не связанных политико-экономических, математических или других истин, задач, положений и т. п.

Это была как будто библиотека, состоящая из одних разрозненных томов по разным частям знаний.

Странно подействовало ученье на Илью Ильича: у него между наукой и жизнью лежала целая бездна, которой он не пытался перейти. Жизнь у него была сама по себе, а наука сама по себе.

Он учился всем существующим и давно не существующим правам, прошёл курс и практического судопроизводства, а когда, по случаю какой-то покражи в доме, понадобилось написать бумагу в полицию, он взял лист бумаги, перо, думал, думал, да и послал за писарем.

Счёты в деревне сводил староста. «Что ж тут было делать науке?» - рассуждал он в недоумении.

И он воротился в своё уединение без груза знаний, которые бы могли дать направление вольно гуляющей в голове или праздно дремлющей мысли.

Что ж он делал? Да всё продолжал чертить узор собственной жизни. В ней он, не без основания, находил столько премудрости и поэзии, что и не исчерпаешь никогда без книг и учёности.

Изменив службе и обществу, он начал иначе решать задачу существования, вдумывался в своё назначение и наконец открыл, что горизонт его деятельности и житья-бытья кроется в нём самом.

Он понял, что ему досталось в удел семейное счастье и заботы об имении. До тех пор он и не знал порядочно своих дел: за него заботился иногда Штольц. Не ведал он хорошенько ни дохода, ни расхода своего, не составлял никогда бюджета - ничего.

Старик Обломов как принял имение от отца, так передал его и сыну. Он хотя и жил весь век в деревне, но не мудрил, не ломал себе головы над разными затеями, как это делают нынешние: как бы там открыть какие-нибудь новые источники производительности земель или распространять и усиливать старые и т. п. Как и чем засевались поля при дедушке, какие были пути сбыта полевых продуктов тогда, такие остались и при нём.

Впрочем, старик бывал очень доволен, если хороший урожай или возвышенная цена даст дохода больше прошлогоднего: он называл это благословением божиим. Он только не любил выдумок и натяжек к приобретению денег.

- Отцы и деды не глупее нас были, - говорил он в ответ на какие-нибудь вредные, по его мнению, советы, - да прожили же век счастливо; проживём и мы: даст бог, сыты будем.

Получая, без всяких лукавых ухищрений, с имения столько дохода, сколько нужно было ему, чтоб каждый день обедать и ужинать без меры, с семьёй и разными гостями, он благодарил бога и считал грехом стараться приобретать больше.

Если приказчик приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылался на град, засуху, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: «Воля божья; с богом спорить не станешь! Надо благодарить господа и за то, что есть».

Со времени смерти стариков хозяйственные дела в деревне не только не улучшились, но, как видно из письма старосты, становились хуже. Ясно, что Илье Ильичу надо было самому съездить туда и на месте разыскать причину постепенного уменьшения доходов.

Он и сбирался сделать это, но всё откладывал, отчасти и потому, что поездка была для него подвигом, почти новым и неизвестным.

Он в жизни совершил только одно путешествие, на долгих, среди перин, ларцов, чемоданов, окороков, булок, всякой жареной и варёной скотины и птицы и в сопровождении нескольких слуг.

Так он совершил единственную поездку из своей деревни до Москвы и эту поездку взял за норму всех вообще путешествий. А теперь, слышал он, так не ездят: надо скакать сломя голову!

Потом Илья Ильич откладывал свою поездку ещё и оттого, что не приготовился как следует заняться своими делами.

Он уж был не в отца и не в деда. Он учился, жил в свете: всё это наводило его на разные чуждые им соображения. Он понимал, что приобретение не только не грех, но что долг всякого гражданина честными трудами поддерживать общее благосостояние.

От этого большую часть узора жизни, который он чертил в своём уединении, занимал новый, свежий, сообразный с потребностями времени план устройства имения и управления крестьянами.

Основная идея плана, расположение, главные части - всё давно готово у него в голове; остались только подробности, сметы и цифры.

Он несколько лет неутомимо работает над планом, думает, размышляет и ходя, и лёжа, и в людях; то дополняет, то изменяет разные статьи, то возобновляет в памяти придуманное вчера и забытое ночью; а иногда вдруг, как молния, сверкнёт новая, неожиданная мысль и закипит в голове - и пойдёт работа.

Он не какой-нибудь мелкий исполнитель чужой, готовой мысли; он сам творец и сам исполнитель своих идей.

Он как встанет утром с постели, после чая ляжет тотчас на диван, подопрёт голову рукой и обдумывает, не щадя сил, до тех пор, пока, наконец, голова утомится от тяжёлой работы и когда совесть скажет: довольно сделано сегодня для общего блага.

Тогда только решается он отдохнуть от трудов и переменить заботливую позу на другую, менее деловую и строгую, более удобную для мечтаний и неги.

Освободясь от деловых забот, Обломов любил уходить в себя и жить в созданном им мире.

Ему доступны были наслаждения высоких помыслов; он не чужд был всеобщих человеческих скорбей. Он горько в глубине души плакал в иную пору над бедствиями человечества, испытывал безвестные, безымённые страдания, и тоску, и стремление куда-то вдаль, туда, вероятно, в тот мир, куда увлекал его бывало Штольц.

Сладкие слёзы потекут по щекам его…

Случается и то, что он исполнится презрением к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нём мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нём, задвигаются мускулы его, напрягутся жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом… Вот-вот стремление осуществится, обратится в подвиг… и тогда, господи! Каких чудес, каких благих последствий могли бы ожидать от такого высокого усилия!..

Но, смотришь, промелькнёт утро, день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомлённые силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся за чей-то четырёхэтажный дом.

И сколько, сколько раз он провожал так солнечный закат!

Наутро опять жизнь, опять волнения, мечты! Он любит вообразить себя иногда каким-нибудь непобедимым полководцем, перед которым не только Наполеон, но и Еруслан Лазаревич ничего не значит; выдумает войну и причину её: у него хлынут, например, народы из Африки в Европу, или устроит он новые крестовые походы и воюет, решает участь народов, разоряет города, щадит, казнит, оказывает подвиги добра и великодушия.

Или изберёт он арену мыслителя, великого художника: все поклоняются ему; он пожинает лавры; толпа гоняется за ним, восклицая: «Посмотрите, посмотрите, вот идёт Обломов, наш знаменитый Илья Ильич!»

В горькие минуты он страдает от забот, перевёртывается с боку на бок, ляжет лицом вниз, иногда даже совсем потеряется; тогда он встанет с постели на колена и начнёт молиться жарко, усердно, умоляя небо отвратить как-нибудь угрожающую бурю.

Потом, сдав попечение о своей участи небесам, делается покоен и равнодушен ко всему на свете, а буря там как себе хочет.

Так пускал он в ход свои нравственные силы, так волновался часто по целым дням, и только тогда разве очнётся с глубоким вздохом от обаятельной мечты или от мучительной заботы, когда день склонится к вечеру и солнце огромным шаром станет великолепно опускаться за четырёхэтажный дом.

Тогда он опять проводит его задумчивым взглядом и печальной улыбкой и мирно опочиет от волнений.

Никто не знал и не видал этой внутренней жизни Ильи Ильича: все думали, что Обломов так себе, только лежит да кушает на здоровье, и что больше от него нечего ждать; что едва ли у него вяжутся и мысли в голове. Так о нём и толковали везде, где его знали.

О способностях его, об его внутренней вулканической работе пылкой головы, гуманного сердца знал подробно и мог свидетельствовать Штольц, но Штольца почти никогда не было в Петербурге.

Один Захар, обращающийся всю жизнь около своего барина, знал ещё подробнее весь его внутренний быт; но он был убеждён, что они с барином дело делают и живут нормально, как должно, и что иначе жить не следует.

Захару было за пятьдесят лет. Он был уже не прямой потомок тех русских Калебов, рыцарей лакейской, без страха и упрёка, исполненных преданности к господам до самозабвения, которые отличались всеми добродетелями и не имели никаких пороков.

Этот рыцарь был и со страхом и с упрёком. Он принадлежал двум эпохам, и обе положили на него печать свою. От одной перешла к нему по наследству безграничная преданность к дому Обломовых, а от другой, позднейшей, утончённость и развращение нравов.

Страстно преданный барину, он, однакож, редкий день в чем-нибудь не солжёт ему. Слуга старого времени удерживал бывало барина от расточительности и невоздержания, а Захар сам любил выпить с приятелями на барский счёт; прежний слуга был целомудрен, как евнух, а этот всё бегал к куме подозрительного свойства. Тот крепче всякого сундука сбережёт барские деньги, а Захар норовит усчитать у барина при какой-нибудь издержке гривенник и непременно присвоить себе лежащую на столе медную гривну или пятак. Точно так же, если Илья Ильич забудет потребовать сдачи от Захара, она уже к нему обратно никогда не поступит.

Важнее сумм он не крал, может быть потому, что потребности свои измерял гривнами и гривенниками или боялся быть замеченным, но, во всяком случае, не от избытка честности.

Старинный Калеб умрёт скорее, как отлично выдрессированная охотничья собака, над съестным, которое ему поручат, нежели тронет; а этот так и выглядывает, как бы съесть и выпить и то, чего не поручают; тот заботился только о том, чтоб барин кушал больше, и тосковал, когда он не кушает; а этот тоскует, когда барин съедает дотла всё, что ни положит на тарелку.

Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке, на сходках у ворот он каждый день жалуется, что житья нет, что этакого дурного барина ещё и не слыхано: и капризен-то он, и скуп, и сердит, и что не угодишь ему ни в чём, что, словом, лучше умереть, чем жить у него.

Это Захар делал не из злости и не из желания повредить барину, а так, по привычке, доставшейся ему по наследству от деда его и отца - обругать барина при всяком удобном случае.

Он иногда, от скуки, от недостатка материала для разговора или чтоб внушить более интереса слушающей его публике, вдруг распускал про барина какую-нибудь небывальщину.

- Мой-то повадился вон всё к той вдове ходить, - хрипел он тихо, по доверенности, - вчера писал записку к ней.

Или объявит, что барин его такой картёжник и пьяница, какого свет не производил; что все ночи напролёт до утра бьётся в карты и пьёт горькую.

А ничего не бывало: Илья Ильич ко вдове не ходит, по ночам мирно почивает, карт в руки не берёт.

Захар неопрятен. Он бреется редко и хотя моет руки и лицо, но, кажется, больше делает вид, что моет; да и никаким мылом не отмоешь. Когда он бывает в бане, то руки у него из чёрных сделаются только часа на два красными, а потом опять чёрными.

Он очень неловок: станет ли отворять ворота или двери, отворяет одну половинку, другая затворяется; побежит к той, эта затворяется.

Сразу он никогда не подымает с пола платка или другой какой-нибудь вещи, а нагнётся всегда раза три, как будто ловит её, и уж разве в четвёртый поднимет, и то ещё иногда уронит опять.

Если он несёт чрез комнату кучу посуды или других вещей, то с первого же шага верхние вещи начинают дезертировать на пол. Сначала полетит одна; он вдруг делает позднее и бесполезное движение, чтоб помешать ей упасть, и уронит ещё две. Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые остаются на руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, - и так иногда он принесёт на другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда с бранью и проклятиями бросит сам и последнее, что осталось в руках.

Проходя по комнате, он заденет то ногой, то боком за стол, за стул, не всегда попадает прямо в отворённую половину двери, а ударится плечом о другую, и обругает при этом обе половинки, или хозяина дома, или плотника, который их делал.

У Обломова в кабинете переломаны или перебиты почти все вещи, особенно мелкие, требующие осторожного обращения с ними, - и всё по милости Захара. Он свою способность брать в руки вещь прилагает ко всем вещам одинаково, не делая никакого различия в способе обращения с той или другой вещью.

Велят, например, снять со свечи или налить в стакан воды: он употребит на это столько силы, сколько нужно, чтоб отворить ворота.

Не дай бог, когда Захар воспламенился усердием угодить барину и вздумает всё убрать, вычистить, установить, живо, разом привести в порядок! Бедам и убыткам не бывало конца: едва ли неприятельский солдат, ворвавшись в дом, нанесёт столько вреда. Начиналась ломка, падение разных вещей, битьё посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем, что надо было его выгнать из комнаты, или он сам уходил с бранью и проклятиями. К счастью, он очень редко воспламенялся таким усердием.

Всё это происходило, конечно, оттого, что он получил воспитание и приобретал манеры не в тесноте и полумраке роскошных, прихотливо убранных кабинетов и будуаров, где чёрт знает чего ни наставлено, а в деревне, на покое, просторе и вольном воздухе.

Там он привык служить, не стесняя своих движений ничем, около массивных вещей: обращался всё больше с здоровыми и солидными инструментами, как-то: с лопатой, ломом, железными дверными скобками и такими стульями, которых с места не своротишь.

Иная вещь, подсвечник, лампа, транспарант, пресс-папье, стоит года три, четыре на месте - ничего; чуть он возьмёт её, смотришь - сломалась.

- Ах, - скажет он иногда при этом Обломову с удивлением. - Посмотрите-ка, сударь, какая диковина: взял только в руки вот эту штучку, а она и развалилась!

Или вовсе ничего не скажет, а тайком поставит поскорей опять на своё место и после уверит барина, что это он сам разбил; а иногда оправдывается, как видели в начале рассказа, тем, что и вещь должна же иметь конец, хоть будь она железная, что не век ей жить.

В первых двух случаях ещё можно было спорить с ним, но когда он, в крайности, вооружался последним аргументом, то уже всякое противоречие было бесполезно, и он оставался правым без апелляции.

Захар начертал себе однажды навсегда определённый круг деятельности, за который добровольно никогда не переступал.

Он утром ставил самовар, чистил сапоги и то платье, которое барин спрашивал, но отнюдь не то, которое не спрашивал, хоть виси оно десять лет.

Потом он мёл - не всякий день, однакож, - середину комнаты, не добираясь до углов, и обтирал пыль только с того стола, на котором ничего не стояло, чтоб не снимать вещей.

Затем он уже считал себя вправе дремать на лежанке или болтать с Анисьей в кухне и с дворней у ворот, ни о чём не заботясь.

Если ему приказывали сделать что-нибудь сверх этого, он исполнял приказание неохотно, после споров и убеждений в бесполезности приказания или невозможности исполнить его.

Никакими средствами нельзя было заставить его внести новую постоянную статью в круг начертанных им себе занятий.

Если ему велят вычистить, вымыть какую-нибудь вещь или отнести то, принести это, он, по обыкновению с ворчаньем, исполнял приказание; но если б кто захотел, чтоб он потом делал то же самое постоянно сам, то этого уже достигнуть было невозможно.

На другой, на третий день и так далее нужно было бы приказывать то же самое вновь, и вновь входить с ним в неприятные объяснения.

Несмотря на всё это, то есть что Захар любил выпить, посплетничать, брал у Обломова пятаки и гривны, ломал и бил разные вещи и ленился, всё-таки выходило, что он был глубоко преданный своему барину слуга.

Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это, как на естественное, иначе быть не могущее дело, или, лучше сказать, никак не смотрел, а поступал так, без всяких умозрений.

Теорий у него на этот предмет не было никаких. Ему никогда не приходило в голову подвергать анализу свои чувства и отношения к Илье Ильичу; он не сам выдумал их; они перешли от отца, деда, братьев, дворни, среди которой он родился и воспитался, и обратились в плоть и кровь.

Захар умер бы вместо барина, считая это своим неизбежным и природным долгом, и даже не считая ничем, а просто бросился бы на смерть, точно так же как собака, которая при встрече с зверем в лесу бросается на него, не рассуждая, отчего должна броситься она, а не её господин.

Но зато, если б понадобилось, например, просидеть всю ночь подле постели барина, не смыкая глаз, и от этого бы зависело здоровье или даже жизнь барина, Захар непременно бы заснул.

Наружно он не выказывал не только подобострастия к барину, но даже был грубоват, фамильярен в обхождении с ним, сердился на него не шутя за всякую мелочь и даже, как сказано, злословил его у ворот; но всё-таки этим только на время заслонялось, а отнюдь не умалялось кровное, родственное чувство преданности его не к Илье Ильичу собственно, а ко всему, что носит имя Обломова, что близко, мило, дорого ему.

Может быть, даже это чувство было в противоречии с собственным взглядом Захара на личность Обломова, может быть, изучение характера барина внушало другие убеждения Захару. Вероятно, Захар, если б ему объяснили о степени привязанности его к Илье Ильичу, стал бы оспаривать это.

Захар любил Обломовку, как кошка свой чердак, лошадь - стойло, собака - конуру, в которой родилась и выросла. В сфере этой привязанности у него выработывались уже свои особенные, личные впечатления.

Например, обломовского кучера он любил больше, нежели повара, скотницу Варвару больше их обоих, а Илью Ильича меньше их всех; но всё-таки обломовский повар для него был лучше и выше всех других поваров в мире, а Илья Ильич выше всех помещиков.

Тараску, буфетчика, он терпеть не мог; но этого Тараску он не променял бы на самого хорошего человека в целом свете потому только, что Тараска был обломовский.

Он обращался фамильярно и грубо с Обломовым, точно так же как шаман грубо и фамильярно обходится с своим идолом: он и обметает его, и уронит, иногда, может быть, и ударит с досадой, но всё-таки в душе его постоянно присутствует сознание превосходства натуры этого идола над своей.

Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на барина, иногда даже удариться от умиления в слёзы. Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с своим! Боже сохрани, если б это вздумал сделать и другой!

Захар на всех других господ и гостей, приходивших к Обломову, смотрел несколько свысока и служил им - подавал чай и проч. - с каким-то снисхождением, как будто давал им чувствовать честь, которою они пользуются, находясь у его барина. Отказывал им грубовато: «Барин-де почивает», - говорил он, надменно оглядывая пришедшего с ног до головы.

Иногда вместо сплетней и злословия он вдруг принимался неумеренно возвышать Илью Ильича по лавочкам и на сходках у ворот, и тогда не было конца восторгам. Он вдруг начинал вычислять достоинства барина, ум, ласковость, щедрость, доброту; и если у барина его не доставало качеств для панегирика, он занимал у других и придавал ему знатность, богатство или необычайное могущество.

Если нужно было постращать дворника, управляющего домом, даже самого хозяина, он стращал всегда барином. «Вот постой, я скажу барину, - говорил он с угрозой, - будет ужо тебе!» Сильнее авторитета он и не подозревал на свете.

Но наружные отношения Обломова с Захаром были всегда как-то враждебны. Они, живучи вдвоём, надоели друг другу. Короткое, ежедневное сближение человека с человеком не обходится ни тому, ни другому даром: много надо и с той и с другой стороны жизненного опыта, логики и сердечной теплоты, чтоб, наслаждаясь только достоинствами, не колоть и не колоться взаимными недостатками.

Илья Ильич знал уже одно необъятное достоинство Захара - преданность к себе, и привык к ней, считая также, с своей стороны, что это не может и не должно быть иначе; привыкши же к достоинству однажды навсегда, он уже не наслаждался им, а между тем не мог, и при своём равнодушии к всему, сносить терпеливо бесчисленных мелких недостатков Захара.

Если Захар, питая в глубине души к барину преданность, свойственную старинным слугам, разнился от них современными недостатками, то и Илья Ильич, с своей стороны, ценя внутренне преданность его, не имел уже к нему того дружеского, почти родственного расположения, какое питали прежние господа к слугам своим. Он позволял себе иногда крупно браниться с Захаром.

Захару он тоже надоедал собой. Захар, отслужив в молодости лакейскую службу в барском доме, был произведён в дядьки к Илье Ильичу и с тех пор начал считать себя только предметом роскоши, аристократическою принадлежностью дома, назначенною для поддержания полноты и блеска старинной фамилии, а не предметом необходимости. От этого он, одев барчонка утром и раздев его вечером, остальное время ровно ничего не делал.

Ленивый от природы, он был ленив ещё и по своему лакейскому воспитанию. Он важничал в дворне, не давал себе труда ни поставить самовар, ни подмести полов. Он или дремал в прихожей, или уходил болтать в людскую, в кухню; не то так по целым часам, скрестив руки на груди, стоял у ворот и с сонною задумчивостью посматривал на все стороны.

И после такой жизни на него вдруг навалили тяжёлую обузу выносить на плечах службу целого дома! Он и служи барину, и мети, и чисть, он и на побегушках! От всего этого в душу его залегла угрюмость, а в нраве проявилась грубость и жёсткость; от этого он ворчал всякий раз, как голос барина заставлял его покидать лежанку.

Несмотря, однакож, на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устраивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьёт ещё какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.

И так Обломов мешал Захару жить тем, что требовал поминутно его услуг и присутствия около себя, тогда как сердце, сообщительный нрав, любовь к бездействию и вечная, никогда не умолкающая потребность жевать влекли Захара то к куме, то в кухню, то в лавочку, то к воротам.

Давно знали они друг друга и давно жили вдвоём. Захар нянчил маленького Обломова на руках, а Обломов помнит его молодым, проворным, прожорливым и лукавым парнем.

Старинная связь была неистребима между ними. Как Илья Ильич не умел ни встать, ни лечь спать, ни быть причёсанным и обутым, ни отобедать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования, как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть перед ним.

Захар, заперев дверь за Тарантьевым и Алексеевым, когда они ушли, не садился на лежанку, ожидая, что барин сейчас позовёт его, потому что слышал, как тот собирался писа?ть. Но в кабинете Обломова всё было тихо, как в могиле.

Захар заглянул в щель - что ж? Илья Ильич лежал себе на диване, опершись головой на ладонь; перед ним лежала книга. Захар отворил дверь.

- Вы чего лежите-то опять? - спросил он.

- Не мешай; видишь, читаю! - отрывисто сказал Обломов.

- Пора умываться да писа?ть, - говорил неотвязчивый Захар.

- Да, в самом деле пора, - очнулся Илья Ильич. Сейчас ты поди. Я подумаю.

- И когда это он успел опять лечь-то! - ворчал Захар, прыгая на печку. - Проворен!

Обломов успел, однакож, прочитать пожелтевшую от времени страницу, на которой чтение прервано было с месяц назад. Он положил книгу на место и зевнул, потом погрузился в неотвязчивую думу о «двух несчастиях».

- Какая скука! - шептал он, то вытягивая, то поджимая ноги.

Его клонило к неге и мечтам; он обращал глаза к небу, искал своего любимого светила, но оно было на самом зените и только отливало ослепительным блеском известковую стену дома, за которой закатывалось по вечерам в виду Обломова. «Нет, прежде дело, - строго подумал он, - а потом…»

Деревенское утро давно прошло, и петербургское было на исходе. До Ильи Ильича долетал со двора смешанный шум человеческих и нечеловеческих голосов: пеньё кочующих артистов, сопровождаемое большею частию лаем собак. Приходили показывать и зверя морского, приносили и предлагали на разные голоса всевозможные продукты.

Он лёг на спину и заложил обе руки под голову. Илья Ильич занялся разработкою плана имения. Он быстро пробежал в уме несколько серьёзных, коренных статей об оброке, о запашке, придумал новую меру, построже, против лени и бродяжничества крестьян и перешёл к устройству собственного житья-бытья в деревне.

Его занимала постройка деревенского дома; он с удовольствием остановился несколько минут на расположении комнат, определил длину и ширину столовой, бильярдной, подумал и о том, куда будет обращён окнами его кабинет; даже вспомнил о мебели и коврах.

После этого расположил флигеля дома, сообразив число гостей, которое намеревался принимать, отвёл место для конюшен, сараев, людских и разных других служб.

Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал было о парке, но, сделав в уме примерно смету издержкам, нашёл, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешёл к цветникам и оранжереям.

Тут мелькнула у него соблазнительная мысль о будущих фруктах до того живо, что он вдруг перенёсся на несколько лет вперёд в деревню, когда уж имение устроено по его плану и когда он живёт там безвыездно.

Ему представилось, как он сидит в летний вечер на террасе, за чайным столом, под непроницаемым для солнца навесом деревьев, с длинной трубкой и лениво втягивает в себя дым, задумчиво наслаждаясь открывающимся из-за деревьев видом, прохладой, тишиной; а вдали желтеют поля, солнце опускается за знакомый березняк и румянит гладкий, как зеркало, пруд; с полей восходит пар; становится прохладно, наступают сумерки; крестьяне толпами идут домой.

Праздная дворня сидит у ворот; там слышатся весёлые голоса, хохот, балалайка, девки играют в горелки; кругом его самого резвятся его малютки, лезут к нему на колени, вешаются ему на шею; за самоваром сидит… царица всего окружающего, его божество… женщина! жена! А между тем в столовой, убранной с изящной простотой, ярко заблистали приветные огоньки, накрывался большой круглый стол; Захар, произведённый в мажордомы, с совершенно седыми бакенбардами, накрывает стол, с приятным звоном расставляет хрусталь и раскладывает серебро, поминутно роняя на пол то стакан, то вилку; садятся за обильный ужин; тут сидит и товарищ его детства, неизменный друг его, Штольц, и другие, все знакомые лица; потом отходят ко сну…

Лицо Обломова вдруг облилось румянцем счастья: мечта была так ярка, жива, поэтична, что он мгновенно повернулся лицом к подушке. Он вдруг почувствовал смутное желание любви, тихого счастья, вдруг зажаждал полей и холмов своей родины, своего дома, жены и детей…

Полежав ничком минут пять, он медленно опять повернулся на спину. Лицо его сияло кротким, трогательным чувством: он был счастлив.

Он с наслаждением, медленно вытянул ноги, отчего панталоны его засучились немного вверх, но он и не замечал этого маленького беспорядка. Услужливая мечта носила его легко и вольно, далёко в будущем.

Теперь его поглотила любимая мысль: он думал о маленькой колонии друзей, которые поселятся в деревеньках и фермах, в пятнадцати или двадцати верстах вокруг его деревни, как попеременно будут каждый день съезжаться друг к другу в гости, обедать, ужинать, танцевать; ему видятся все ясные дни, ясные лица, без забот и морщин, смеющиеся, круглые, с ярким румянцем, с двойным подбородком с неувядающим аппетитом; будет вечное лето, вечное веселье, сладкая еда да сладкая лень.

- Боже, боже! - произнёс он от полноты счастья и очнулся.

А тут раздался со двора в пять голосов: «Картофеля! Песку, песку не надо ли? Уголья! Уголья!.. Пожертвуйте, милосердные господа, на построение храма господня!» А из соседнего, вновь строящегося дома раздавался стук топоров, крик рабочих.

- Ах! - горестно вслух вздохнул Илья Ильич. - «Что за жизнь! Какое безобразие этот столичный шум! Когда же настанет райское, желанное житьё? Когда в поля, в родные рощи? - думал он. - Лежать бы теперь на траве, под деревом, да глядеть сквозь ветки на солнышко и считать, сколько птичек перебывает на ветках. А тут тебе на траву то обед, то завтрак принесёт какая-нибудь краснощёкая прислужница, с голыми, круглыми и мягкими локтями и с загорелой шеей; потупляет, плутовка, взгляд и улыбается… Когда же настанет эта пора?..»

«А план! А староста, а квартира?» - вдруг раздалось в памяти его.

- Да, да! - торопливо заговорил Илья Ильич, - сейчас, сию минуту!

Обломов быстро приподнялся и сел на диване, потом спустил ноги на пол, попал разом в обе туфли и посидел так; потом встал совсем и постоял задумчиво минуты две.

- Захар, Захар! - закричал он громко, поглядывая на стол и на чернильницу.

- Что ещё там? - послышалось вместе с прыжком. - Как только ноги-то таскают меня? - хриплым шёпотом прибавил Захар.

- Захар! - повторил Илья Ильич задумчиво, не спуская глаз со стола. - Вот что, братец… - начал он, указывая на чернильницу, но, не кончив фразы, впал опять в раздумье.

Тут руки стали у него вытягиваться кверху, колени подгибаться, он начал потягиваться, зевать…

- Там оставался у нас, - заговорил он, всё потягиваясь, с расстановкой, - сыр, да… дай мадеры; до обеда долго, так я позавтракаю немного…

- Где это он оставался? - сказал Захар, - не оставалось ничего…

- Как не оставалось? - перебил Илья Ильич. - Я очень хорошо помню: вот какой кусок был…

- Нет, нету! Никакого куска не было! - упорно твердил Захар.

- Был! - сказал Илья Ильич.

- Не был, - отвечал Захар.

- Ну, так купи.

- Пожалуйте денег.

- Вон мелочь там, возьми.

- Да тут только рубль сорок, а надо рубль шесть гривен.

- Там ещё медные были.

- Я не видал! - сказал Захар, переминаясь с ноги на ногу. - Серебро было, вон оно и есть, а медных не было!

- Были: вчера мне разносчик самому в руки дал.

- Он при мне дал, - сказал Захар, - я видел, что мелочь давал, а меди не видал…

«Уж не Тарантьев ли взял? - подумал нерешительно Илья Ильич. - Да нет, тот бы и мелочь взял».

- Так что ж там есть ещё? - спросил он.

- А ничего не было. Вон вчерашней ветчины нет ли, надо у Анисьи спросить, - сказал Захар. - Принести, что ли?

- Принеси, что есть. Да как это не было?

- Так, не было! - сказал Захар и ушёл.

А Илья Ильич медленно и задумчиво прохаживался по кабинету.

- Да, много хлопот, - говорил он тихонько. - Вон хоть бы в плане - пропасть ещё работы!.. А сыр-то ведь оставался, - прибавил он задумчиво, - съел это Захар, да и говорит, что не было! И куда это запропастились медные деньги? - говорил он, шаря на столе рукой.

Через четверть часа Захар отворил дверь подносом, который держал в обеих руках, и, войдя в комнату, хотел ногой притворить дверь, но промахнулся и ударил по пустому месту: рюмка упала, а вместе с ней ещё пробка с графина и булка.

- Ни шагу без этого! - сказал Илья Ильич. - Ну, хоть подними же, что уронил; а он ещё стоит да любуется!

Захар, с подносом в руках, наклонился было поднять булку, но, присев, вдруг увидел, что обе руки заняты и поднять нечем.

- Ну-ка, подними! - с насмешкой говорил Илья Ильич. - Что ж ты? За чем дело стало?

- О, чтоб вам пусто было, проклятые! - с яростью разразился Захар, обращаясь к уроненным вещам. - Где это видано завтракать перед самым обедом?

И, поставив поднос, он поднял с пола, что уронил; взяв булку, он дунул на неё и положил на стол.

Илья Ильич принялся завтракать, а Захар остановился в некотором отдалении от него, поглядывая на него стороной и намереваясь, по-видимому, что-то сказать.

Но Обломов завтракал, не обращая на него ни малейшего внимания.

Захар кашлянул два раза.

Обломов всё ничего.

- Управляющий опять сейчас присылал, - робко заговорил наконец Захар, - подрядчик был у него, говорит: нельзя ли взглянуть на нашу квартиру? Насчёт переделки-то всё…

Илья Ильич кушал, не отвечая на слова.

- Илья Ильич, - помолчав, ещё тише сказал Захар.

Илья Ильич сделал вид, что он не слышит.

- На будущей неделе велят съезжать, - просипел Захар.

Обломов выпил рюмку вина и молчал.

- Как же нам быть-то, Илья Ильич? - почти шёпотом спросил Захар.

- А я тебе запретил говорить мне об этом, - строго сказал Илья Ильич и, привстав, подошёл к Захару.

Тот попятился от него.

- Какой ты ядовитый человек, Захар! - прибавил Обломов с чувством.

Захар обиделся.

- Вот, - сказал он, - ядовитый! Что я за ядовитый? Я никого не убил.

- Как же не ядовитый! - повторил Илья Ильич, - ты отравляешь мне жизнь.

- Я не ядовитый! - твердил Захар.

- Что ты ко мне пристаёшь с квартирой?

- Что ж мне делать-то?

- А мне что делать?

- Вы хотели ведь написать к домовому хозяину?

- Ну и напишу; погоди; нельзя же вдруг!

- Вот бы теперь и написали.

- Теперь, теперь! Ещё у меня поважнее есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, - говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, - и чернил-то нет! Как я стану писать?

- А я вот сейчас квасом разведу, - сказал Захар и, взяв чернильницу, проворно пошёл в переднюю, а Обломов начал искать бумаги.

- Да, никак, и бумаги-то нет! - говорил он сам с собой, роясь в ящике и ощупывая стол. - Да и так нет! Ах, этот Захар: житья нет от него!

- Ну, как же ты не ядовитый человек? - сказал Илья Ильич вошедшему Захару, - ни за чем не посмотришь! Как же в доме бумаги не иметь?

- Да что это, Илья Ильич, за наказание! Я христианин: что ж вы ядовитым-то браните? Далось: ядовитый! Мы при старом барине родились и выросли, он и щенком изволил бранить и за уши драл, а этакого слова не слыхивали, выдумок не было! Долго ли до греха? Вот бумага, извольте.

Он взял с этажерки и подал ему пол-листа серой бумаги.

- На этом разве можно писать? - спросил Обломов, бросив бумагу. - Я этим на ночь стакан закрывал, чтоб туда не попало что-нибудь… ядовитое.

Захар отвернулся и смотрел в стену.

- Ну, да нужды нет: подай сюда, я начерно напишу, а Алексеев ужо перепишет.

Илья Ильич сел к столу и быстро вывел: «Милостивый государь!..»

- Какие скверные чернила! - сказал Обломов. - В другой раз у меня держи ухо востро, Захар, и делай своё дело как следует!

Он подумал немного и начал писать.

«Квартира, которую я занимаю во втором этаже дома, в котором вы предположили произвести некоторые перестройки, вполне соответствует моему образу жизни и приобретённой вследствие долгого пребывания в сём доме привычке. Известясь через крепостного моего человека, Захара Трофимова, что вы приказали сообщить мне, что занимаемая мною квартира…»

Обломов остановился и прочитал написанное.

- Нескладно, - сказал он, - тут два раза сряду что, а там два раза который.

Он пошептал и переставил слова: вышло, что который относится к этажу - опять неловко. Кое-как переправил и начал думать, как бы избежать два раза что.

Он то зачеркнёт, то опять поставит слово. Раза три переставлял что, но выходило или бессмыслица, или соседство с другим что.

- И не отвяжешься от этого другого-то что! - сказал он с нетерпением. - Э! да чёрт с ним совсем, с письмом-то! Ломать голову из таких пустяков! Я отвык деловые письма писать. А вот уж третий час в исходе.

- Захар, на вот тебе. - Он разорвал письмо на четыре части и бросил на пол.

- Видел? - спросил он.

- Видел, - отвечал Захар, подбирая бумажки.

- Так не приставай больше с квартирой. А это что у тебя?

- А счёты-то.

- Ах ты, господи! Ты совсем измучишь меня! Ну сколько тут, говори скорей!

- Да вот мяснику восемьдесят шесть рублей пятьдесят четыре копейки.

Илья Ильич всплеснул руками:

- Ты с ума сошёл? Одному мяснику такую кучу денег?

- Не платили месяца три, так и будет куча! Вот оно тут записано, не украли!

- Ну, как же ты не ядовитый? - сказал Обломов. - На мильон говядины купил! Во что это в тебя идёт? Добро бы впрок.

- Не я съел! - огрызался Захар.

- Нет! Не ел?

- Что ж вы мне хлебом-то попрекаете? Вот, смотрите!

И он совал ему счёты.

- Ну, ещё кому? - говорил Илья Ильич, отталкивая с досадой замасленные тетрадки.

- Ещё сто двадцать один рубль восемнадцать копеек хлебнику да зеленщику.

- Это разорение! Это ни на что не похоже! - говорил Обломов, выходя из себя. - Что ты, корова, что ли, чтоб столько зелени сжевать…

- Нет! Я ядовитый человек! - с горечью заметил Захар, повернувшись совсем стороной к барину. - Кабы не пускали Михея Андреича, так бы меньше выходило! - прибавил он.

- Ну, сколько ж это будет всего, считай! - говорил Илья Ильич и сам начал считать.

Захар делал ту же выкладку по пальцам.

- Чёрт знает, что за вздор выходит: всякий раз разное! - сказал Обломов. - Ну, сколько у тебя? двести, что ли?

- Вот погодите, дайте срок! - говорил Захар, зажмуриваясь и ворча. - Восемь десятков да десять десятков - восемнадцать, да два десятка…

- Ну, ты никогда этак не кончишь, - сказал Илья Ильич. - Поди-ка к себе, а счёты подай мне завтра, да позаботься о бумаге и чернилах… Этакая куча денег! Говорил, чтоб понемножку платить - нет, норовит всё вдруг… народец!

- Двести пять рублей семьдесят две копейки, - сказал Захар сосчитав. - Денег пожалуйте.

- Как же, сейчас! Ещё погоди: я поверю завтра…

- Воля ваша, Илья Ильич, они просят…

- Ну, ну, отстань! Сказал - завтра, так завтра и получишь. Иди к себе, а я займусь: у меня поважнее есть забота.

Илья Ильич уселся на стуле, подобрал под себя ноги и не успел задуматься, как раздался звонок.

Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка, как бахрома, окружали чёрные густые волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась, как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на что он ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно-официальным приличием.

Одет он был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от одного прикосновения. Бельё на нём так и блистало белизной, как будто под стать лысине. На указательном пальце правой руки надет был большой, массивный перстень с каким-то тёмным камнем.

- Доктор! Какими судьбами? - воскликнул Обломов, протягивая одну руку гостю, а другою подвигая стул.

- Я соскучился, что вы всё здоровы, не зовёте, сам зашёл, - отвечал доктор шутливо. - Нет, - прибавил он потом серьёзно, - я был вверху, у вашего соседа, да и зашёл проведать.

- Благодарю. А что сосед?

- Что: недели три-четыре, а может быть, до осени дотянет, а потом… водяная в груди: конец известный. Ну, вы что?

Обломов печально тряхнул головой:

- Плохо, доктор. Я сам подумывал посоветоваться с вами. Не знаю, что мне делать. Желудок почти не варит, под ложечкой тяжесть, изжога замучила, дыханье тяжело… - говорил Обломов с жалкой миной.

- Дайте руку, - сказал доктор, взял пульс и закрыл на минуту глаза. - А кашель есть? - спросил он.

- По ночам, особенно когда поужинаю.

- Гм! Биение сердца бывает? Голова болит?

И доктор сделал ещё несколько подобных вопросов, потом наклонил свою лысину и глубоко задумался. Через две минуты он вдруг приподнял голову и решительным голосом сказал:

- Если вы ещё года два-три проживёте в этом климате да будете всё лежать, есть жирное и тяжёлое - вы умрёте ударом.

Обломов встрепенулся.

- Что ж мне делать? Научите, ради бога! - спросил он.

- То же, что другие делают: ехать за границу.

- За границу! - с изумлением повторил Обломов.

- Да; а что?

- Помилуйте, доктор, за границу! Как это можно?

- Отчего же не можно?

Обломов молча обвёл глазами себя, потом свой кабинет и машинально повторил:

- За границу!

- Что ж вам мешает?

- Как что? Всё…

- Что ж всё? Денег, что ли, нет?

- Да-да, вот денег-то в самом деле нет, - живо заговорил Обломов, обрадовавшись этому самому естественному препятствию, за которое он мог спрятаться совсем с головой. - Вы посмотрите-ка, что мне староста пишет… Где письмо, куда я его девал? Захар!

- Хорошо, хорошо, - заговорил доктор, - это не моё дело; мой долг сказать вам, что вы должны изменить образ жизни, место, воздух, занятие - всё, всё.

- Хорошо, я подумаю, - сказал Обломов. - Куда же мне ехать и что делать? - спросил он.

- Поезжайте в Киссинген или в Эмс, - начал доктор, - там проживёте июнь и июль; пейте воды; потом отправляйтесь в Швейцарию или в Тироль: лечиться виноградом. Там проживёте сентябрь и октябрь…

- Чёрт знает что, в Тироль! - едва слышно прошептал Илья Ильич.

- Потом куда-нибудь в сухое место, хоть в Египет…

«Вона!» - подумал Обломов.

- Устраняйте заботы и огорчения…

- Хорошо вам говорить, - заметил Обломов, - вы не получаете от старосты таких писем…

- Надо тоже избегать мыслей, - продолжал доктор.

- Мыслей?

- Да, умственного напряжения.

- А план устройства имения? Помилуйте, разве я осиновый чурбан?..

- Ну, там как хотите. Моё дело только остеречь вас. Страстей тоже надо беречься: они вредят лечению. Надо стараться развлекать себя верховой ездой, танцами, умеренным движеньем на чистом воздухе, приятными разговорами, особенно с дамами, чтоб сердце билось слегка и только от приятных ощущений.

Обломов слушал его, повеся голову.

- Потом? - спросил он.

- Потом от чтения, писанья - боже вас сохрани! Наймите виллу, окнами на юг, побольше цветов, чтоб около были музыка да женщины…

- А пищу какую?

- Пищи мясной и вообще животной избегайте, мучнистой и студенистой тоже. Можете кушать лёгкий бульон, зелень; только берегитесь: теперь холера почти везде бродит, так надо осторожнее… Ходить можете часов восемь в сутки. Заведите ружьё…

- Господи!.. - простонал Обломов.

- Наконец, - заключил доктор, - к зиме поезжайте в Париж и там, в вихре жизни, развлекайтесь, не задумывайтесь: из театра на бал, в маскарад, за город с визитами, чтоб около вас друзья, шум, смех…

- Не нужно ли ещё чего-нибудь? - спросил Обломов с худо скрытой досадой.

Доктор задумался…

- Разве попользоваться морским воздухом: сядьте в Англии на пароход да прокатитесь до Америки…

Он встал и стал прощаться.

- Если вы всё это исполните в точности… - говорил он…

- Хорошо, хорошо, непременно исполню, - едко отвечал Обломов, провожая его.

Доктор ушёл, оставив Обломова в самом жалком положении. Он закрыл глаза, положил обе руки на голову, сжался на стуле в комок и так сидел, никуда не глядя, ничего не чувствуя.


Подобные документы

  • Сочинение на тему - следует ли перевоспитывать Обломова и Штольца – главных героев романа Гончарова "Обломов". Автор приходит к выводу, что образ жизни – его сугубо личное дело и перевоспитывать Обломова и Штольца не только бесполезно, но и негуманно.

    творческая работа [7,9 K], добавлен 21.01.2009

  • Детство, образование и начало творчества Ивана Александровича Гончарова. Откуда взялись герои и городок в романе "Обломов". Влияние Белинского на создание романа "Обломов" и на самого Гончарова. Сюжет и главные герои и герои второго плана в романе.

    презентация [844,1 K], добавлен 25.10.2013

  • Роман Гончарова "Обломов" как очень важное общественное событие. Крепостнический характер Обломовки, духовный мир обломовцев. Бездейственное лежание, апатия и лень Обломова на диване. Драматизм истории взаимоотношений Обломова с Ольгой Ильинской.

    реферат [18,8 K], добавлен 28.07.2010

  • Комическое и поэтическое начало в образе И.И. Обломова, соотношение с характером Штольца. Ольга Ильинская до и после признания Обломова, её жизненные цели. Образ Агафьи Пшеницыной: принципы, любовь, отношения с окружающими. Портреты гостей Обломова.

    курсовая работа [30,8 K], добавлен 10.11.2015

  • Анализ произведения И.А. Гончарова "Обломов". Изучение деталей обстановки в комнате главного героя как свидетельство его характера. Мельчайшие детали и частности романа, пластически осязаемые полотна жизни - показатель художественного мастерства писателя.

    контрольная работа [22,2 K], добавлен 02.08.2010

  • Основные подходы к анализу романа "Обыкновенная история" в средней школе. Изучение романа "Обломов" как центрального произведения И.А. Гончарова. Рекомендации по изучению романа И.А. Гончарова "Обрыв" в связи с его сложностью и неоднозначностью.

    конспект урока [48,5 K], добавлен 25.07.2012

  • История написания романа И.А. Гончарова "Обломов", его оценка современниками. Определение социально-психологических истоков "Обломовщины", влияние ее на судьбу главного героя. Портрет 3ахара, его значение в произведении. Характеристика деревни и жителей.

    курсовая работа [2,8 M], добавлен 15.11.2014

  • Гончаров - один из творцов классического русского романа с его эпической широтой и драматизмом человеческих судеб. Идеализация старой правды и ее противопоставление лжи Фамусовых и Волоховых в трилогии "Обыкновенная история", "Обломов" и "Обрыв".

    реферат [49,6 K], добавлен 12.06.2009

  • Восприятие жизни Обломовым и Штольцем: сравнительная характеристика двух героев И.А. Гончарова. Любовь, дружба, отношение к окружающим людям. Образ жизни, страхи, жизненные принципы. Любовь народа, по преимуществу богатого обломовщиной, к Обломову.

    презентация [123,2 K], добавлен 22.03.2011

  • История изучения романа "Обломов" в отечественном литературоведении. Образы "героев действия" и "героев покоя" в романе. Анализ пространственно-временных образов динамики и статики в романе. Персонажная система в контексте оппозиции "движение-покой".

    курсовая работа [62,3 K], добавлен 25.07.2012

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.