И.А. Гончаров "Обломов"
Рассмотрение основных особенностей романа "Обломов" И.А. Гончарова: общая характеристика главных героев, анализ принципа сюжетной антитезы. Знакомство с образом жизни помещика И. Обломова, который вместе со своим верным слугой живет в Петербурге.
Рубрика | Литература |
Вид | книга |
Язык | русский |
Дата добавления | 06.02.2019 |
Размер файла | 1,1 M |
Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже
Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.
- Что ж вы? - вдруг спросил Алексеев Илью Ильича.
- Что?
- Да всё лежите?
- А разве надо вставать?
- Как же! Нас дожидаются. Вы хотели ехать.
- Куда это ехать? Я не хотел ехать никуда…
- Вот, Илья Ильич, сейчас ведь говорили, что едем обедать к Овчинину, а потом в Екатерингоф…
- Это я по сырости поеду! И чего я там не видал? Вон дождь собирается, пасмурно на дворе, - лениво говорил Обломов.
- На небе ни облачка, а вы выдумали дождь. Пасмурно оттого, что у вас окошки-то с которых пор не мыты? Грязи-то, грязи на них! Зги божией не видно, да и одна штора почти совсем опущена.
- Да, вот подите-ка, заикнитесь об этом Захару, так он сейчас баб предложит да из дому погонит на целый день!
Обломов задумался, а Алексеев барабанил пальцами по столу, у которого сидел, рассеянно пробегая глазами по стенам и по потолку.
- Так как же нам? Что делать? Будете одеваться или останетесь так? - спросил он чрез несколько минут.
- А что?
- Да в Екатерингоф?..
- Дался вам этот Екатерингоф, право! - с досадой отозвался Обломов. - Не сидится вам здесь? Холодно, что ли, в комнате или пахнет нехорошо, что вы так и смотрите вон?
- Нет, мне у вас всегда хорошо; я доволен, - сказал Алексеев.
- А коли хорошо тут, так зачем и хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на целый день, отобедайте, а там вечером - бог с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придёт: сегодня суббота.
- Уж если оно так… я хорошо… как вы… - говорил Алексеев.
- А о делах своих я вам не говорил? - живо спросил Обломов.
- О каких делах? Не знаю, - сказал Алексеев, глядя на него во все глаза.
- Отчего я не встаю-то так долго? Ведь я вот тут лежал всё да думал, как мне выпутаться из беды.
- Что такое? - спросил Алексеев, стараясь сделать испуганное лицо.
- Два несчастья! Не знаю, как и быть.
- Какие же?
- С квартиры гонят; вообразите - надо съезжать: ломки, возни… подумать страшно! Ведь восемь лет жил на квартире. Сыграл со мной штуку хозяин: «Съезжайте, говорит, поскорее».
- Ещё поскорее! Торопит, стало быть нужно. Это очень несносно - переезжать: с переездкой всегда хлопот много, - сказал Алексеев, - растеряют, перебьют - очень скучно! А у вас такая славная квартира… вы что платите?
- Где сыщешь другую этакую, - говорил Обломов, - и ещё второпях? Квартира сухая, тёплая; в доме смирно: обокрали всего один раз! Вон потолок, кажется и непрочен: штукатурка совсем отстала, - а всё не валится.
- Скажите пожалуйста! - говорил Алексеев, качая головой.
- Как бы это устроить, чтоб… не съезжать? - в раздумье, про себя рассуждал Обломов.
- Да у вас по контракту нанята квартира? - спросил Алексеев, оглядывая комнату с потолка до полу.
- Да, только срок контракту вышел; я всё это время платил помесячно… не помню только, с которых пор.
- Как же вы полагаете? - спросил после некоторого молчания Алексеев, - съехать или оставаться?
- Никак не полагаю, - сказал Обломов, - мне и думать-то об этом не хочется. Пусть Захар что-нибудь придумает.
- А вот некоторые так любят переезжать, - сказал Алексеев, - в том только и удовольствие находят, как бы квартиру переменить…
- Ну, пусть эти «некоторые» и переезжают. А я терпеть не могу никаких перемен! Это ещё что, квартира! - заговорил Обломов. - А вот посмотрите-ка, что староста пишет ко мне. Я вам сейчас покажу письмо… где, бишь, оно? Захар, Захар!
- Ах ты, владычица небесная! - захрипел у себя Захар, прыгая с печки, - когда это бог приберёт меня?
Он вошёл и мутно поглядел на барина.
- Что ж ты письмо не сыскал?
- А где я его сыщу? Разве я знаю, какое письмо вам нужно? Я не умею читать.
- Всё равно поищи, - сказал Обломов.
- Вы сами какое-то письмо вчера вечером читали, - говорил Захар, - а после я не видал.
- Где же оно? - с досадой возразил Илья Ильич. - Я его не проглотил. Я очень хорошо помню, что ты взял у меня и куда-то вон тут положил. А то вот, где оно, смотри!
Он тряхнул одеялом: из складок его выпало на пол письмо.
- Вот вы этак все на меня!.. - Ну, ну, поди, поди! - в одно и то же время закричали друг на друга Обломов и Захар.
Захар ушёл, а Обломов начал читать письмо, писанное точно квасом, на серой бумаге, с печатью из бурого сургуча. Огромные бледные буквы тянулись в торжественной процессии, не касаясь друг друга, по отвесной линии, от верхнего угла к нижнему. Шествие иногда нарушалось бледночернильным большим пятном.
- «Милостивый государь, - начал Обломов, - ваше благородие, отец наш и кормилец, Илья Ильич…»
Тут Обломов пропустил несколько приветствий и пожеланий здоровья и продолжал с середины:
- «Доношу твоей барской милости, что у тебя в вотчине, кормилец наш, всё благополучно. Пятую неделю нет дождей: знать, прогневали господа бога, что нет дождей. Этакой засухи старики не запомнят: яровое так и палит, словно полымем. Озимь ино место червь сгубил, ино место ранние морозы сгубили; перепахали было на яровое, да не знамо, уродится ли что? Авось, милосердый господь помилует твою барскую милость, а о себе не заботимся: пусть издохнем. А под Иванов день ещё три мужика ушли: Лаптев, Балочов, да особо ушёл Васька, кузнецов сын. Я баб погнал по мужей: бабы те не воротились, а проживают, слышно, в Чёлках, а в Чёлки поехал кум мой из Верхлева; управляющий послал его туда: соху, слышь, заморскую привезли, а управляющий послал кума в Чёлки оную соху посмотреть. Я наказывал куму о беглых мужиках; исправнику кланялся, сказал он: „Подай бумагу, и тогда всякое средствие будет исполнено, водворить крестьян ко дворам на место жительства“, и, опричь того, ничего не сказал, а я пал в ноги ему и слёзно умолял; он закричал благим матом: „Пошёл, пошёл! тебе сказано, что будет исполнено - подай бумагу!“ А бумаги я не подавал. А нанять здесь некого: все на Волгу, на работу на барки ушли - такой нынче глупый народ стал здесь, кормилец наш, батюшка, Илья Ильич! Холста нашего сей год на ярмарке не будет: сушильню и белильню запер на замок и Сычуга приставил денно и ночно смотреть: он тверёзый мужик; да чтобы не стянул чего господского, я смотрю за ним денно и ночно. Другие больно пьют и просятся на оброк. В недоимках недобор: нынешний год пошлём доходцу, будет, батюшка ты наш, благодетель, тысящи яко две помене против того года, что прошёл, только бы засуха не разорила вконец, а то вышлем, о чём твоей милости и предлагаем».
Затем следовали изъявления преданности и подпись: «Староста твой, всенижайший раб Прокофий Вытягушкин собственной рукой руку приложил». За неумением грамоты поставлен был крест. «А писал со слов оного старосты шурин его. Демка Кривой».
Обломов взглянул на конец письма.
- Месяца и года нет, - сказал он, - должно быть, письмо валялось у старосты с прошлого года; тут и Иванов день и засуха! Когда опомнился!
Он задумался.
- А? - продолжал он. - Каково вам покажется: предлагает «тысящи яко две помене»! Сколько же это останется? Сколько, бишь, я прошлый год получил? - спросил он, глядя на Алексеева. - Я не говорил вам тогда?
Алексеев обратил глаза к потолку и задумался.
- Надо Штольца спросить, как приедет, - продолжал Обломов, - кажется, тысяч семь, восемь… худо не записывать! Так он теперь сажает меня на шесть! Ведь я с голоду умру! Чем тут жить?
- Что ж так тревожиться, Илья Ильич? - сказал Алексеев. - Никогда не надо предаваться отчаянию: перемелется - мука будет.
- Да вы слышите, что он пишет? Чем бы денег прислать, утешить как-нибудь, а он, как на смех, только неприятности делает мне! И ведь всякий год! Вот я теперь сам не свой! «Тысящи яко две помене»!
- Да, большой убыток, - сказал Алексеев, - две тысячи - не шутка! Вот Алексей Логиныч, говорят, тоже получит нынешний год только двенадцать тысяч вместо семнадцати…
- Так двенадцать, а не шесть, - перебил Обломов. - Совсем расстроил меня староста! Если оно и в самом деле так: неурожай да засуха, так зачем огорчать заранее?
- Да… оно в самом деле… - начал Алексеев, - не следовало бы; но какой же деликатности ждать от мужика? Этот народ ничего не понимает.
- Ну, что бы вы сделали на моём месте? - спросил Обломов, глядя вопросительно на Алексеева, с сладкой надеждой, авось не выдумает ли, чем бы успокоить.
- Надо подумать, Илья Ильич, нельзя вдруг решить, - сказал Алексеев.
- К губернатору, что ли, написать! - в раздумье говорил Илья Ильич.
- А кто у вас губернатор? - спросил Алексеев.
Илья Ильич не отвечал и задумался. Алексеев замолчал и тоже о чём-то размышлял.
Обломов, комкая письмо в руках, подпёр голову руками, а локти упёр в коленки и так сидел несколько времени, мучимый приливом беспокойных мыслей.
- Хоть бы Штольц скорей приехал! - сказал он. - Пишет, что скоро будет, а сам чёрт знает где шатается! Он бы уладил.
Он опять пригорюнился. Долго молчали оба. Наконец Обломов очнулся первый.
- Вот тут что надо делать! - сказал он решительно и чуть было не встал с постели, - и делать как можно скорее, мешкать нечего… Во-первых…
В это время раздался отчаянный звонок в передней, так что Обломов с Алексеевым вздрогнули, а Захар мгновенно спрыгнул с лежанки.
- Дома? - громко и грубо кто-то спросил в передней.
- Куда об эту пору идти? - ещё грубее отвечал Захар.
Вошёл человек лет сорока, принадлежащий к крупной породе, высокий, объёмистый в плечах и во всём туловище, с крупными чертами лица, с большой головой, с крепкой, коротенькой шеей, с большими навыкате глазами, толстогубый. Беглый взгляд на этого человека рождал идею о чём-то грубом и неопрятном. Видно было, что он не гонялся за изяществом костюма. Не всегда его удавалось видеть чисто обритым. Но ему, по-видимому, это было всё равно; он не смущался от своего костюма и носил его с каким-то циническим достоинством.
Это был Михей Андреевич Тарантьев, земляк Обломова.
Тарантьев смотрел на всё угрюмо, с полупрезрением, с явным недоброжелательством ко всему окружающему, готовый бранить всё и всех на свете, как будто какой-нибудь обиженный несправедливостью или непризнанный в каком-то достоинстве, наконец как гонимый судьбою сильный характер, который недобровольно, неуныло покоряется ей.
Движения его были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом не ходил и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Тарантьев был человек ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий в том или другом случае и очень тонко подведёт доказательства, а в заключение ещё почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.
Между тем сам как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил до седых волос. Ни ему самому и никому другому и в голову не приходило, чтоб он пошёл выше.
Дело в том, что Тарантьев мастер был только говорить; на словах он решал всё ясно и легко, особенно что касалось других; но как только нужно было двинуть пальцем, тронуться с места - словом, применить им же созданную теорию к делу и дать ему практический ход, оказать распорядительность, быстроту, - он был совсем другой человек: тут его не хватало - ему вдруг и тяжело делалось, и нездоровилось, то неловко, то другое дело случится, за которое он тоже не примется, а если и примется, так не дай бог что выйдет. Точно ребёнок: там не доглядит, тут не знает каких-нибудь пустяков, там опоздает и кончит тем, что бросит дело на половине или примется за него с конца и так всё изгадит, что и поправить никак нельзя, да ещё он же потом и браниться станет.
Отец его, провинциальный подьячий старого времени, назначал было сыну в наследство искусство и опытность хождения по чужим делам и своё ловко пройденное поприще служения в присутственном месте; но судьба распорядилась иначе. Отец, учившийся сам когда-то по-русски на медные деньги, не хотел, чтоб сын его отставал от времени, и пожелал поучить чему-нибудь, кроме мудрёной науки хождения по делам. Он года три посылал его к священнику учиться по-латыни.
Способный от природы мальчик в три года прошёл латынскую грамматику и синтаксис и начал было разбирать Корнелия Непота, но отец решил, что довольно и того, что он знал, что уж и эти познания дают ему огромное преимущество над старым поколением и что, наконец, дальнейшие занятия могут, пожалуй, повредить службе в присутственных местах.
Шестнадцатилетний Михей, не зная, что делать с своей латынью, стал в доме родителей забывать её, но зато, в ожидании чести присутствовать в земском или уездном суде, присутствовал пока на всех пирушках отца, и в этой-то школе, среди откровенных бесед, до тонкости развился ум молодого человека.
Он с юношескою впечатлительностью вслушивался в рассказы отца и товарищей его о разных гражданских и уголовных делах, о любопытных случаях, которые проходили через руки всех этих подьячих старого времени.
Но всё это ни к чему не повело. Из Михея не выработался делец и крючкотворец, хотя все старания отца и клонились к этому и, конечно, увенчались бы успехом, если б судьба не разрушила замыслов старика. Михей действительно усвоил себе всю теорию отцовских бесед, оставалось только применить её к делу, но за смертью отца он не успел поступить в суд и был увезён в Петербург каким-то благодетелем, который нашёл ему место писца в одном департаменте, да потом и забыл о нём.
Так Тарантьев и остался только теоретиком на всю жизнь. В петербургской службе ему нечего было делать с своею латынью и с тонкой теорией вершать по своему произволу правые и неправые дела; а между тем он носил и сознавал в себе дремлющую силу, запертую в нём враждебными обстоятельствами навсегда, без надежды на проявление, как бывали запираемы, по сказкам, в тесных заколдованных стенах духи зла, лишённые силы вредить. Может быть, от этого сознания бесполезной силы в себе Тарантьев был груб в обращении, недоброжелателен, постоянно сердит и бранчив.
Он с горечью и презрением смотрел на свои настоящие занятия: на переписыванье бумаг, на подшиванье дел и т. п. Ему вдали улыбалась только одна последняя надежда: перейти служить по винным откупам. На этой дороге он видел единственную выгодную замену поприща, завещанного ему отцом и не достигнутого. А в ожидании этого готовая и созданная ему отцом теория деятельности и жизни, теория взяток и лукавства, миновав главное и достойное её поприще в провинции, применилась ко всем мелочам его ничтожного существования в Петербурге, вкралась во все его приятельские отношения за недостатком официальных.
Он был взяточник в душе, по теории, ухитрялся брать взятки, за неимением дел и просителей, с сослуживцев, с приятелей, бог знает как и за что - заставлял, где и кого только мог, то хитростью, то назойливостью, угощать себя, требовал от всех незаслуженного уважения, был придирчив. Его никогда не смущал стыд за поношенное платье, но он не чужд был тревоги, если в перспективе дня не было у него громадного обеда, с приличным количеством вина и водки.
От этого он в кругу своих знакомых играл роль большой сторожевой собаки, которая лает на всех, не даёт никому пошевелиться, но которая в то же время непременно схватит на лету кусок мяса, откуда и куда бы он ни летел.
Таковы были два самые усердные посетителя Обломова.
Зачем эти два русские пролетария ходили к нему? Они очень хорошо знали зачем: пить, есть, курить хорошие сигары. Они находили тёплый, покойный приют и всегда одинаково если не радушный, то равнодушный приём.
Но зачем пускал их к себе Обломов - в этом он едва ли отдавал себе отчёт. А кажется, затем, зачем ещё о сю пору в наших отдалённых Обломовках, в каждом зажиточном доме толпился рой подобных лиц обоего пола, без хлеба, без ремесла, без рук для производительности и только с желудком для потребления, но почти всегда с чином и званием.
Есть ещё сибариты, которым необходимы такие дополнения в жизни: им скучно без лишнего на свете. Кто подаст куда-то запропастившуюся табакерку или поднимет упавший на пол платок? Кому можно пожаловаться на головную боль с правом на участие, рассказать дурной сон и потребовать истолкования? Кто почитает книжку на сон грядущий и поможет заснуть? А иногда такой пролетарий посылается в ближайший город за покупкой, поможет по хозяйству - не самим же мыкаться!
Тарантьев делал много шума, выводил Обломова из неподвижности и скуки. Он кричал, спорил и составлял род какого-то спектакля, избавляя ленивого барина самого от необходимости говорить и делать. В комнату, где царствовал сон и покой, Тарантьев приносил жизнь, движение, а иногда и вести извне. Обломов мог слушать, смотреть, не шевеля пальцем, на что-то бойкое, движущееся и говорящее перед ним. Кроме того, он ещё имел простодушие верить, что Тарантьев в самом деле способен посоветовать ему что-нибудь путное. Посещения Алексеева Обломов терпел по другой, не менее важной причине. Если он хотел жить по-своему, то есть лежать молча, дремать или ходить по комнате, Алексеева как будто не было тут: он тоже молчал, дремал или смотрел в книгу, разглядывал с ленивой зевотой до слёз картинки и вещицы. Он мог так пробыть хоть трои сутки. Если же Обломову наскучивало быть одному и он чувствовал потребность выразиться, говорить, читать, рассуждать, проявить волнение, - тут был всегда покорный и готовый слушатель и участник, разделявший одинаково согласно и его молчание, и его разговор, и волнение, и образ мыслей, каков бы он ни был.
Другие гости заходили не часто, на минуту, как первые три гостя; с ними со всеми всё более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какою-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворённый этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как не хотел понимать её Обломов, а они путали в неё и его: всё это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее - и Обломов хотя был ласков со всеми, но любил искренне его одного, верил ему одному, может быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
Он был в отлучке, но Обломов ждал его с часу на час.
- Здравствуй, земляк, - отрывисто сказал Тарантьев, протягивая мохнатую руку к Обломову. - Чего ты это лежишь по сю пору, как колода?
- Не подходи, не подходи: ты с холода! - говорил Обломов, прикрываясь одеялом.
- Вот ещё - что выдумал - с холода! - заголосил Тарантьев. - Ну, ну, бери руку, коли дают! Скоро двенадцать часов, а он валяется!
Он хотел приподнять Обломова с постели, но тот предупредил его, опустив быстро ноги и сразу попав ими в обе туфли.
- Я сам сейчас хотел вставать, - сказал он зевая.
- Знаю я, как ты встаёшь: ты бы тут до обеда провалялся. Эй, Захар! Где ты там, старый дурак? Давай скорей одеваться барину.
- А вы заведите-ка прежде своего Захара, да и лайтесь тогда! - заговорил Захар, войдя в комнату и злобно поглядывая на Тарантьева. - Вон натоптали как, словно разносчик! - прибавил он.
- Ну, ещё разговаривает, образина! - говорил Тарантьев и поднял ногу, чтоб сзади ударить проходившего мимо Захара; но Захар остановился, обернулся к нему и ощетинился.
- Только вот троньте! - яростно захрипел он. - Что это такое? Я уйду… - сказал он, идучи назад к дверям.
- Да полно тебе, Михей Андреич, какой ты неугомонный! Ну что ты его трогаешь? - сказал Обломов. - Давай, Захар, что нужно!
Захар воротился и, косясь на Тарантьева, проворно шмыгнул мимо его.
Обломов, облокотясь на него, нехотя, как очень утомлённый человек, привстал с постели и, нехотя же перейдя на большое кресло, опустился в него и остался неподвижен, как сел.
Захар взял со столика помаду, гребёнку и щётки, напомадил ему голову, сделал пробор и потом причесал его щёткой.
- Умываться теперь, что ли, будете? - спросил он.
- Немного погожу ещё, - отвечал Обломов, - а ты поди себе.
- Ах, да и вы тут? - вдруг сказал Тарантьев, обращаясь к Алексееву в то время, как Захар причёсывал Обломова. - Я вас и не видал. Зачем вы здесь? Что это ваш родственник какая свинья! Я вам всё хотел сказать…
- Какой родственник? У меня никакого родственника нет, - робко отвечал оторопевший Алексеев, выпуча глаза на Тарантьева.
- Ну, вот этот, что ещё служит тут, как его?.. Афанасьев зовут. Как же не родственник? - родственник.
- Да я не Афанасьев, а Алексеев, - сказал Алексеев, - у меня нет родственника.
- Вот ещё не родственник! Такой же, как вы, невзрачный, и зовут тоже Васильем Николаичем.
- Ей-богу, не родня; меня зовут Иваном Алексеичем.
- Ну, всё равно, похож на вас. Только он свинья; вы ему скажите это, как увидите.
- Я его не знаю, не видал никогда, - говорил Алексеев, открывая табакерку.
- Дайте-ка табаку! - сказал Тарантьев. - Да у вас простой, не французский? Так и есть, - сказал он понюхав. - Отчего не французский? - строго прибавил потом. - Да, ещё этакой свиньи я не видывал, как ваш родственник, - продолжал Тарантьев. - Взял я когда-то у него, уж года два будет, пятьдесят рублей взаймы. Ну, велики ли деньги пятьдесят рублей? Как, кажется, не забыть? Нет, помнит: через месяц, где ни встретит: «А что ж должок?» - говорит. Надоел! Мало того, вчера к нам в департамент пришёл: «Верно, вы, говорит, жалованье получили, теперь можете отдать». Дал я ему жалованье: пошёл при всех срамить, так он насилу двери нашёл. «Бедный человек, самому надо!» Как будто мне не надо! Я что за богач, чтоб ему по пятидесяти рублей отваливать! Дай-ка, земляк, сигару.
- Сигары вон там, в коробочке, - отвечал Обломов, указывая на этажерку.
Он задумчиво сидел в креслах, в своей лениво-красивой позе, не замечая, что вокруг него делалось, не слушая, что говорилось. Он с любовью рассматривал и гладил свои маленькие, белые руки.
- Э! Да это всё те же? - строго спросил Тарантьев, вынув сигару и поглядывая на Обломова.
- Да, те же, - отвечал Обломов машинально.
- А я говорил тебе, чтоб ты купил других, заграничных? Вот как ты помнишь, что тебе говорят! Смотри же, чтоб к следующей субботе непременно было, а то долго не приду. Вишь, ведь какая дрянь! - продолжал он, закурив сигару и пустив одно облако дыма на воздух, а другое втянув в себя. - Курить нельзя.
- Ты рано сегодня пришёл, Михей Андреич, - сказал Обломов зевая.
- Что ж, я надоел тебе, что ли?
- Нет, я так только заметил; ты обыкновенно к обеду прямо приходишь, а теперь только ещё первый час.
- Я нарочно заранее пришёл, чтоб узнать, какой обед будет. Ты всё дрянью кормишь меня, так я вот узнаю, что-то ты велел готовить сегодня.
- Узнай там, на кухне, - сказал Обломов.
Тарантьев вышел.
- Помилуй! - сказал он воротясь. - Говядина и телятина! Эх, брат Обломов, не умеешь ты жить, а ещё помещик! Какой ты барин? По-мещански живёшь; не умеешь угостить приятеля! Ну, мадера-то куплена?
- Не знаю, спроси у Захара, - почти не слушая его, сказал Обломов, - там, верно, есть вино.
- Это прежняя-то, от немца? Нет, изволь в английском магазине купить.
- Ну, и этой довольно, - сказал Обломов, - а то ещё посылать!
- Да постой, дай деньги, я мимо пойду и принесу; мне ещё надо кое-куда сходить.
Обломов порылся в ящике и вынул тогдашнюю красненькую десятирублёвую бумажку.
- Мадера семь рублей стоит, - сказал Обломов, - а тут десять.
- Так дай все: там дадут сдачи, не бойся!
Он выхватил из рук Обломова ассигнацию и проворно спрятал в карман.
- Ну, я пойду, - сказал Тарантьев, надевая шляпу, - а к пяти часам буду; мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе, так велели понаведаться… Да вот что, Илья Ильич: не наймёшь ли ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
Обломов покачал головой в знак отрицания.
- Что, лень или денег жаль? Эх ты, мешок! - сказал он. - Ну, прощай пока…
- Постой, Михей Андреич, - прервал Обломов, мне надо кое о чём посоветоваться с тобой.
- Что ещё там? Говори скорей: мне некогда.
- Да вот на меня два несчастья вдруг обрушились. С квартиры гонят…
- Видно, не платишь: и поделом! - сказал Тарантьев и хотел идти.
- Поди ты! Я всегда вперёд отдаю. Нет, тут хотят другую квартиру отделывать… Да постой! Куда ты? Научи, что делать: торопят, через неделю чтоб съехали…
- Что я за советник тебе достался?.. Напрасно ты воображаешь…
- Я совсем ничего не воображаю, - сказал Обломов, - не шуми и не кричи, а лучше подумай, что делать. Ты человек практический…
Тарантьев уже не слушал его и о чём-то размышлял.
- Ну, так и быть, благодари меня, - сказал он, снимая шляпу и садясь, - и вели к обеду подать шампанского: дело твоё сделано.
- Что такое? - спросил Обломов.
- Шампанское будет?
- Пожалуй, если совет стоит…
- Нет, сам-то ты не стоишь совета. Что я тебе даром-то стану советовать? Вон спроси его, - прибавил он, указывая на Алексеева, - или у родственника его.
- Ну, ну, полно, говори! - просил Обломов.
- Вот что: завтра же изволь переезжать на квартиру…
- Э! Что придумал! Это я и сам знал…
- Постой, не перебивай! - закричал Тарантьев. - Завтра переезжай на квартиру к моей куме, на Выборгскую сторону…
- Это что за новости? На Выборгскую сторону! Да туда, говорят, зимой волки забегают.
- Случается, забегают с островов, да тебе что до этого за дело?
- Там скука, пустота, никого нет.
- Врёшь! Там кума моя живёт: у ней свой дом, с большими огородами. Она женщина благородная, вдова, с двумя детьми; с ней живёт холостой брат: голова, не то что вот эта, что тут в углу сидит, - сказал он, указывая на Алексеева, - нас с тобой за пояс заткнёт!
- Да что ж мне до всего до этого за дело? - сказал с нетерпением Обломов. - Я туда не перееду.
- А вот я посмотрю, как ты не переедешь. Нет, уж коли спросил совета, так слушайся, что говорят.
- Я не перееду, - решительно сказал Обломов.
- Ну, так чёрт с тобой! - отвечал Тарантьев, нахлобучив шляпу, и пошёл к дверям.
- Чудак ты этакой! - воротясь, сказал Тарантьев. - Что тебе здесь сладко кажется?
- Как что? От всего близко, - говорил Обломов, - тут и магазины, и театр, и знакомые… центр города, всё…
- Что-о? - перебил Тарантьев. - А давно ли ты ходил со двора, скажи-ка? Давно ли ты был в театре? К каким знакомым ходишь ты? На кой чорт тебе этот центр, позволь спросить!
- Ну как зачем? Мало ли зачем!
- Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет; ни шуму, ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живёшь точно на постоялом дворе, а ещё барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить, как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек - играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода какая. Ты что здесь платишь?
- Полторы тысячи.
- А там тысячу рублей почти за целый дом! Да какие светленькие, славные комнаты! Она давно хотела тихого, аккуратного жильца иметь - вот я тебя и назначаю…
Обломов рассеянно покачал головой в знак отрицания.
- Врёшь, переедешь! - сказал Тарантьев. - Ты рассуди, что тебе ведь это вдвое меньше станет: на одной квартире пятьсот рублей выгадаешь. Стол у тебя будет вдвое лучше и чище; ни кухарка, ни Захар воровать не будут…
В передней послышалось ворчанье.
- И порядка больше, - продолжал Тарантьев, ведь теперь скверно у тебя за стол сесть! Хватишься перцу - нет, уксусу не куплено, ножи не чищены; бельё, ты говоришь, пропадает, пыль везде - ну, мерзость! А там женщина будет хозяйничать: ни тебе, ни твоему дураку, Захару…
Ворчанье в передней раздалось сильнее.
- Этому старому псу, - продолжал Тарантьев, - ни о чём и подумать не придётся: на всём готовом будешь жить. Что тут размышлять? Переезжай, да и конец…
- Да как же это я вдруг, ни с того ни с сего, на Выборгскую сторону…
- Поди с ним! - говорил Тарантьев, отирая пот с лица. - Теперь лето: ведь это всё равно, что дача. Что ты гниёшь здесь летом-то, в Гороховой?.. Там Безбородкин сад, Охта под боком, Нева в двух шагах, свой огород - ни пыли, ни духоты! Нечего и думать: я сейчас же до обеда слетаю к ней - ты дай мне на извозчика, - и завтра же переезжать…
- Что это за человек! - сказал Обломов. - Вдруг выдумает чёрт знает что: на Выборгскую сторону… Это немудрёно выдумать. Нет, вот ты ухитрись выдумать, чтоб остаться здесь. Я восемь лет живу, так менять-то не хочется.
- Это кончено: ты переедешь. Я сейчас еду к куме, про место в другой раз наведаюсь…
Он было пошёл.
- Постой, постой! Куда ты? - остановил его Обломов. - У меня ещё есть дело, поважнее. Посмотри, какое я письмо от старосты получил, да реши, что мне делать.
- Видишь, ведь ты какой уродился! - возразил Тарантьев. - Ничего не умеешь сам сделать. Всё я да я! Ну, куда ты годишься? Не человек: просто солома!
- Где письмо-то? Захар, Захар! Опять он куда-то дел его! - говорил Обломов.
- Вот письмо старосты, - сказал Алексеев, взяв скомканное письмо.
- Да, вот оно, - повторил Обломов и начал читать вслух.
- Что ты скажешь? Как мне быть? - спросил, прочитав, Илья Ильич. - Засухи, недоимки…
- Пропащий, совсем пропащий человек! - говорил Тарантьев.
- Да отчего же пропащий?
- Как же не пропащий?
- Ну, если пропащий, так скажи, что делать?
- А что за это?
- Ведь сказано, будет шампанское: чего же ещё тебе?
- Шампанское за отыскание квартиры: ведь я тебя облагодетельствовал, а ты не чувствуешь этого, споришь ещё; ты неблагодарен! Подь-ка сыщи сам квартиру! Да что квартира? Главное, спокойствие-то какое тебе будет: всё равно как у родной сестры. Двое ребятишек, холостой брат, я всякий день буду заходить…
- Ну хорошо, хорошо, - перебил Обломов, - ты вот теперь скажи, что мне с старостой делать?
- Нет, прибавь портер к обеду, так скажу.
- Вот теперь портер! Мало тебе…
- Ну, так прощай, - сказал Тарантьев, опять надевая шляпу.
- Ах ты, боже мой! Тут староста пишет, что дохода «тысящи две яко помене», а он ещё портер набавил! Ну хорошо, купи портеру.
- Дай ещё денег! - сказал Тарантьев.
- Ведь у тебя останется сдача от красненькой.
- А на извозчика на Выборгскую сторону? - отвечал Тарантьев.
Обломов вынул ещё целковый и с досадой сунул ему.
- Староста твой мошенник - вот что я тебе скажу, - начал Тарантьев, пряча целковый в карман, - а ты веришь ему, разиня рот. Видишь, какую песню поёт! Засухи, неурожай, недоимки да мужики ушли. Врёт, всё врёт! Я слышал, что в наших местах, в Шумиловой вотчине, прошлогодним урожаем все долги уплатили, а у тебя вдруг засуха да неурожай. Шумиловское-то в пятидесяти верстах от тебя только: отчего ж там не сожгло хлеба? Выдумал ещё недоимки! А он чего смотрел? Зачем запускал? Откуда это недоимки? Работы, что ли, или сбыта в нашей стороне нет? Ах он, разбойник! Да я бы его выучил! А мужики разошлись оттого, что сам же он, чай, содрал с них что-нибудь, да и распустил, а исправнику и не думал жаловаться.
- Не может быть, - говорил Обломов, - он даже и ответ исправника передаёт в письме - так натурально…
- Эх, ты! Не знаешь ничего. Да все мошенники натурально пишут - уж это сидит честная душа, овца овцой, а напишет ли он натурально? - Никогда. А родственник его, даром что свинья и бестия, тот напишет. И ты не напишешь натурально! Стало быть, староста твой уж потому бестия, что ловко и натурально написал. Видишь ведь, как прибрал, слово к слову: «Водворить на место жительства».
- Что ж делать-то с ним? - спросил Обломов.
- Смени его сейчас же.
- А кого я назначу? Почём я знаю мужиков? Другой, может быть, хуже будет. Я двенадцать лет не был там.
- Ступай в деревню сам: без этого нельзя; пробудь там лето, а осенью прямо на новую квартиру и приезжай. Я уж похлопочу тут, чтоб она была готова.
- На новую квартиру, в деревню, самому! Какие ты всё отчаянные меры предлагаешь! - с неудовольствием сказал Обломов. - Нет чтоб избегнуть крайностей и придержаться средины…
- Ну, брат Илья Ильич, совсем пропадёшь ты. Да я бы на твоём месте давным-давно заложил имение да купил бы другое или дом здесь, на хорошем месте: это стоит твоей деревни. А там заложил бы и дом да купил бы другой… Дай-ка мне твоё имение, так обо мне услыхали бы в народе-то.
- Перестань хвастаться, а выдумай, как бы и с квартиры не съезжать, и в деревню не ехать, и чтоб дело сделалось… - заметил Обломов.
- Да сдвинешься ли ты когда-нибудь с места? - говорил Тарантьев. - Ведь погляди-ка ты на себя: куда ты годишься? Какая от тебя польза отечеству? Не может в деревню съездить!
- Теперь мне ещё рано ехать, - отвечал Илья Ильич, - прежде дай кончить план преобразований, которые я намерен ввести в имение… Да знаешь ли что, Михей Андреич? - вдруг сказал Обломов. - Съезди-ка ты. Дело ты знаешь, места тебе тоже известны; а я бы не пожалел издержек.
- Я управитель, что ли, твой? - надменно возразил Тарантьев. - Да и отвык я с мужиками-то обращаться…
- Что делать? - сказал задумчиво Обломов. - Право, не знаю.
- Ну, напиши к исправнику: спроси его, говорил ли ему староста о шатающихся мужиках, - советовал Тарантьев, - да попроси заехать в деревню; потом к губернатору напиши, чтоб предписал исправнику донести о поведении старосты. «Примите, дескать, ваше превосходительство, отеческое участие и взгляните оком милосердия на неминуемое, угрожающее мне ужаснейшее несчастие, происходящее от буйственных поступков старосты, и крайнее разорение, коему я неминуемо должен подвергнуться, с женой и малолетними, остающимися без всякого призрения и куска хлеба, двенадцатью человеками детей…»
Обломов засмеялся.
- Откуда я наберу столько ребятишек, если попросят показать детей? - сказал он.
- Врёшь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнёт мимо ушей, справок наводить не станут, зато будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в то же время и ему, разумеется со вложением, - тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
- Добрынин там близко, - сказал Обломов, - я здесь с ним часто виделся; он там теперь.
- И ему напиши, попроси хорошенько: «Сделаете, дескать, мне этим кровное одолжение и обяжете как христианин, как приятель и как сосед». Да приложи к письму какой-нибудь петербургский гостинец… сигар, что ли. Вот ты как поступи, а то ничего не смыслишь. Пропащий человек! У меня наплясался бы староста: я бы ему дал! Когда туда почта?
- Послезавтра, - сказал Обломов.
- Так вот садись да и пиши сейчас.
- Ведь послезавтра, так зачем же сейчас? - заметил Обломов. - Можно и завтра. Да послушай-ка, Михей Андреич, - прибавил он, - уж доверши свои «благодеяния»: я, так и быть, ещё прибавлю к обеду рыбу или птицу какую-нибудь.
- Чего ещё? - спросил Тарантьев.
- Присядь да напиши. Долго ли тебе три письма настрочить? - Ты так «натурально» рассказываешь… - прибавил он, стараясь скрыть улыбку, - а вон Иван Алексеич переписал бы…
- Э! Какие выдумки! - отвечал Тарантьев. - Чтоб я писа?ть стал! Я и в должности третий день не пишу: как сяду, так слеза из левого глаза и начнёт бить; видно, надуло, да и голова затекает, как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадёшь, брат, Илья Ильич, ни за копейку!
- Ах, хоть бы Андрей поскорей приехал! - сказал Обломов. - Он бы всё уладил…
- Вот нашёл благодетеля! - прервал его Тарантьев. - Немец проклятый, шельма продувная!..
Тарантьев питал какое-то инстинктивное отвращение к иностранцам. В глазах его француз, немец, англичанин были синонимы мошенника, обманщика, хитреца или разбойника. Он даже не делал различия между нациями: они были все одинаковы в его глазах.
- Послушай, Михей Андреич, - строго заговорил Обломов, - я тебя просил быть воздержнее на язык, особенно о близком мне человеке…
- О близком человеке! - с ненавистью возразил Тарантьев. - Что он тебе за родня такая? Немец - известно.
- Ближе всякой родни: я вместе с ним рос, учился и не позволю дерзостей…
Тарантьев побагровел от злости.
- А! Если ты меняешь меня на немца, - сказал он, - так я к тебе больше ни ногой.
Он надел шляпу и пошёл к двери. Обломов мгновенно смягчился.
- Тебе бы следовало уважать в нём моего приятеля и осторожнее отзываться о нём - вот всё, чего я требую! Кажется, невелика услуга, - сказал он.
- Уважать немца? - с величайшим презрением сказал Тарантьев. - За что это?
- Я уже тебе сказал, хоть бы за то, что он вместе со мной рос и учился.
- Велика важность! Мало ли кто с кем учился!
- Вот если б он был здесь, так он давно бы избавил меня от всяких хлопот, не спросив ни портеру, ни шампанского… - сказал Обломов.
- А! Ты попрекаешь меня! Так чёрт с тобой и с твоим портером и шампанским! На вот, возьми свои деньги… Куда, бишь, я их положил? Вот совсем забыл, куда сунул проклятые?
Он вынул какую-то замасленную, исписанную бумажку.
- Нет, не они!.. - говорил он. - Куда это я их?..
Он шарил по карманам.
- Не трудись, не доставай! - сказал Обломов. - Я тебя не упрекаю, а только прошу отзываться приличнее о человеке, который мне близок и который так много сделал для меня…
- Много! - злобно возразил Тарантьев. - Вот постой, он ещё больше сделает - ты слушай его!
- К чему ты это говоришь мне? - спросил Обломов.
- А вот к тому, как ужо немец твой облупит тебя, так ты и будешь знать, как менять земляка, русского человека, на бродягу какого-то…
- Послушай, Михей Андреич… - начал Обломов.
- Нечего слушать-то, я слушал много, натерпелся от тебя горя-то! Бог видит, сколько обид перенёс… Чай, в Саксонии-то отец его и хлеба-то не видал, а сюда нос поднимать приехал.
- За что ты мёртвых тревожишь? Чем виноват отец?
- Виноваты оба, и отец и сын, - мрачно сказал Тарантьев, махнув рукой. - Недаром мой отец советовал беречься этих немцев, а уж он ли не знал всяких людей на своём веку!
- Да чем же не нравится отец, например? - спросил Илья Ильич.
- А тем, что приехал в нашу губернию в одном сюртуке да в башмаках, в сентябре, а тут вдруг сыну наследство оставил - что это значит?
- Оставил он сыну наследства всего тысяч сорок. Кое-что он взял в приданое за женой, а остальные приобрёл тем, что учил детей да управлял имением: хорошее жалованье получал. Видишь, что отец не виноват. Чем же теперь виноват сын?
- Хорош мальчик! Вдруг из отцовских сорока сделал тысяч триста капиталу, и в службе за надворного перевалился, и учёный… теперь вон ещё путешествует! Пострел везде поспел! Разве настоящий-то хороший русский человек станет всё это делать? Русский человек выберет что-нибудь одно, да и то ещё не спеша, потихоньку да полегоньку, кое-как, а то на-ко, поди! Добро бы в откупа вступил - ну, понятно, отчего разбогател; а то ничего, так, на фу-фу! Нечисто! Я бы под суд этаких! Вот теперь шатается чёрт знает где! - продолжал Тарантьев. - Зачем он шатается по чужим землям?
- Учиться хочет, всё видеть, знать.
- Учиться! Мало ещё учили его? Чему это? Врёт он, не верь ему: он тебя в глаза обманывает, как малого ребёнка. Разве большие учатся чему-нибудь? Слышите, что рассказывает? Станет надворный советник учиться! Вот ты учился в школе, а разве теперь учишься? А он разве (он указал на Алексеева) учится? А родственник его учится? Кто из добрых людей учится? Что он там, в немецкой школе, что ли, сидит да уроки учит? Врёт он! Я слышал, он какую-то машину поехал смотреть да заказывать: видно, тиски-то для русских денег! Я бы его в острог… Акции какие-то… Ох, эти мне акции, так душу и мутят!
Обломов расхохотался.
- Что зубы-то скалишь? Не правду, что ли, я говорю? - сказал Тарантьев.
- Ну, оставим это! - прервал его Илья Ильич. - Ты иди с богом, куда хотел, а я вот с Иваном Алексеевичем напишу все эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно делать…
Тарантьев ушёл было в переднюю, но вдруг воротился опять.
- Забыл совсем! Шёл к тебе за делом с утра, - начал он, уж вовсе не грубо. - Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится. Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь ты, пообтёрся немного…
- Как же можно! - сказал Обломов, хмурясь при этом новом требовании. - Мой фрак тебе не впору…
- Впору; вот не впору! - перебил Тарантьев. - А помнишь, я примеривал твой сюртук: как на меня сшит! Захар, Захар! Подь-ка сюда, старая скотина! - кричал Тарантьев.
Захар зарычал, как медведь, но не шёл.
- Позови его, Илья Ильич. Что это он у тебя какой? - жаловался Тарантьев.
- Захар! - кликнул Обломов.
- О, чтоб вас там! - раздалось в передней вместе с прыжком ног с лежанки.
- Ну, чего вам? - спросил он, обращаясь к Тарантьеву.
- Дай сюда мой чёрный фрак! - приказывал Илья Ильич. - Вот Михей Андреич примерит, не впору ли ему: завтра ему на свадьбу надо…
- Не дам фрака, - решительно сказал Захар.
- Как ты смеешь, когда барин приказывает? - закричал Тарантьев. - Что ты, Илья Ильич, его в смирительный дом не отправишь?
- Да, вот этого ещё недоставало: старика в смирительный дом! - сказал Обломов. - Дай, Захар, фрак, не упрямься!
- Не дам! - холодно отвечал Захар. - Пусть прежде они принесут назад жилет да нашу рубашку: пятый месяц гостит там. Взяли вот этак же на именины, да и поминай как звали; жилет-то бархатный, а рубашка тонкая, голландская: двадцать пять рублей стоит. Не дам фрака!
- Ну, прощайте! Чёрт с вами пока! - с сердцем заключил Тарантьев, уходя и грозя Захару кулаком. - Смотри же, Илья Ильич, я найму тебе квартиру - слышишь ты? - прибавил он.
- Ну хорошо, хорошо! - с нетерпением говорил Обломов, чтоб только отвязаться от него.
- А ты напиши тут, что нужно, - продолжал Тарантьев, - да не забудь написать губернатору, что у тебя двенадцать человек детей, «мал мала меньше». А в пять часов чтоб суп был на столе! Да что ты не велел пирога сделать?
Но Обломов молчал; он давно уж не слушал его и, закрыв глаза, думал о чём-то другом.
С уходом Тарантьева в комнате водворилась ненарушимая тишина минут на десять. Обломов был расстроен и письмом старосты и предстоящим переездом на квартиру и отчасти утомлён трескотнёй Тарантьева. Наконец он вздохнул.
- Что ж вы не пишете? - тихо спросил Алексеев. - Я бы вам пёрышко очинил.
- Очините, да и бог с вами, подите куда-нибудь! - сказал Обломов. - Я уж один займусь, а вы после обеда перепишете.
- Очень хорошо-с, - отвечал Алексеев. - В самом деле, ещё помешаю как-нибудь… А я пойду пока скажу, чтоб нас не ждали в Екатерингоф. Прощайте, Илья Ильич.
Но Илья Ильич не слушал его: он, подобрав ноги под себя, почти улёгся в кресло и, подгорюнившись, погрузился не то в дремоту, не то в задумчивость.
Обломов, дворянин родом, коллежский секретарь чином, безвыездно живёт двенадцатый год в Петербурге.
Сначала, при жизни родителей, жил потеснее, помещался в двух комнатах, довольствовался только вывезенным им из деревни слугой Захаром; но по смерти отца и матери он стал единственным обладателем трёхсот пятидесяти душ, доставшихся ему в наследство в одной из отдалённых губерний, чуть не в Азии.
Он вместо пяти получал уже от семи до десяти тысяч рублей ассигнациями дохода; тогда и жизнь его приняла другие, более широкие размеры. Он нанял квартиру побольше, прибавил к своему штату ещё повара и завёл было пару лошадей.
Тогда ещё он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то по крайней мере живее, чем теперь; ещё он был полон разных стремлений, всё чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы и от самого себя; всё готовился к поприщу, к роли - прежде всего, разумеется, в службе, что и было целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдалённой перспективе, на повороте с юности к зрелым летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жёсткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и всё ещё стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
Но он всё собирался и готовился начать жизнь, всё рисовал в уме узор своей будущности; но с каждым мелькавшим над головой его годом должен был что-нибудь изменять и отбрасывать в этом узоре.
Жизнь в его глазах разделялась на две половины: одна состояла из труда и скуки - это у него были синонимы; другая - из покоя и мирного веселья. От этого главное поприще - служба на первых порах озадачила его самым неприятным образом.
Воспитанный в недрах провинции, среди кротких и тёплых нравов и обычаев родины, переходя в течение двадцати лет из объятий в объятия родных, друзей и знакомых, он до того был проникнут семейным началом, что и будущая служба представлялась ему в виде какого-то семейного занятия, вроде, например, ленивого записыванья в тетрадку прихода и расхода, как делывал его отец.
Он полагал, что чиновники одного места составляли между собой дружную, тесную семью, неусыпно пекущуюся о взаимном спокойствии и удовольствиях, что посещение присутственного места отнюдь не есть обязательная привычка, которой надо придерживаться ежедневно, и что слякоть, жара или просто нерасположение всегда будут служить достаточными и законными предлогами к нехождению в должность.
Но как огорчился он, когда увидел, что надобно быть по крайней мире землетрясению, чтоб не прийти здоровому чиновнику на службу, а землетрясений, как на грех, в Петербурге не бывает; наводнение, конечно, могло бы тоже служить преградой, но и то редко бывает.
Ещё более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились, ни на чём не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело, как уж опять с яростью хватаются за другое, как будто в нём вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье - и конца этому никогда нет!
Раза два его поднимали ночью и заставляли писать «записки», несколько раз добывали посредством курьера из гостей - всё по поводу этих же записок. Всё это навело на него страх и скуку великую. «Когда же жить. Когда жить?» - твердил он.
О начальнике он слыхал у себя дома, что это отец подчинённых, и потому составил себе самое смеющееся, самое семейное понятие об этом лице. Он его представлял себе чем-то вроде второго отца, который только и дышит тем, как бы за дело и не за дело, сплошь да рядом, награждать своих подчинённых и заботиться не только о их нуждах, но и об удовольствиях.
Илья Ильич думал, что начальник до того входит в положение своего подчинённого, что заботливо расспросит его: каково он почивал ночью, отчего у него мутные глаза и не болит ли голова?
Но он жестоко разочаровался в первый же день своей службы. С приездом начальника начиналась беготня, суета, все смущались, все сбивали друг друга с ног, иные обдёргивались, опасаясь, что они не довольно хороши как есть, чтоб показаться начальнику.
Это происходило, как заметил Обломов впоследствии, оттого, что есть такие начальники, которые в испуганном до одурения лице подчинённого, выскочившего к ним навстречу, видят не только почтение к себе, но даже ревность, а иногда и способности к службе.
Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчинённые были как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова, ни крика, ни шуму; он никогда ничего не требует, а всё просит. Дело сделать - просит, в гости к себе - просит и под арест сесть - просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Но все подчинённые чего-то робели в присутствии начальника; они на его ласковый вопрос отвечали не своим, а каким-то другим голосом, каким с прочими не говорили.
И Илья Ильич вдруг робел, сам не зная отчего, когда начальник входил в комнату, и у него стал пропадать свой голос и являлся какой-то другой, тоненький и гадкий, как скоро заговаривал с ним начальник.
Исстрадался Илья Ильич от страха и тоски на службе даже и при добром, снисходительном начальнике. Бог знает что сталось бы с ним, если б он попался к строгому и взыскательному!
Обломов прослужил кое-как года два; может быть, он дотянул бы и третий, до получения чина, но особенный случай заставил его ранее покинуть службу.
Он отправил однажды какую-то нужную бумагу вместо Астрахани в Архангельск. Дело объяснилось; стали отыскивать виноватого.
Все другие с любопытством ждали, как начальник позовёт Обломова, как холодно и покойно спросит, «он ли это отослал бумагу в Архангельск», и все недоумевали, каким голосом ответит ему Илья Ильич. Некоторые полагали, что он вовсе не ответит: не сможет.
Глядя на других, Илья Ильич и сам перепугался, хотя и он и все прочие знали, что начальник ограничится замечанием; но собственная совесть была гораздо строже выговора.
Обломов не дождался заслуженной кары, ушёл домой и прислал медицинское свидетельство.
В этом свидетельстве сказано было:
«Я, нижеподписавшийся, свидетельствую, с приложением своей печати, что коллежский секретарь Илья Обломов одержим отолщением сердца с расширением левого желудочка оного (Hypertrophia cordis cum dilatatione ejus ventriculi sinistri), а равно хроническою болью в печени (hetitis), угрожающею опасным развитием здоровью и жизни больного, каковые припадки происходят, как надо полагать, от ежедневного хождения в должность. Посему, в предотвращение повторения и усиления болезненных припадков, я считаю за нужное прекратить на время г. Обломову хождение на службу и вообще предписываю воздержание от умственного занятия и всякой деятельности».
Но это помогло только на время: надо же было выздороветь, - а за этим в перспективе было опять ежедневное хождение в должность. Обломов не вынес и подал в отставку. Так кончилась - и потом уже не возобновлялась - его государственная деятельность.
Роль в обществе удалась было ему лучше.
В первые годы пребывания в Петербурге, в его ранние, молодые годы, покойные черты лица его оживлялись чаще, глаза подолгу сияли огнём жизни, из них лились лучи света, надежды, силы. Он волновался, как и все, надеялся, радовался пустякам и от пустяков же страдал. Но это всё было давно, ещё в ту нежную пору, когда человек во всяком другом человеке предполагает искреннего друга и влюбляется почти во всякую женщину и всякой готов предложить руку и сердце, что иным даже и удаётся совершить, часто к великому прискорбию потом на всю остальную жизнь.
В эти блаженные дни на долю Ильи Ильича тоже выпало немало мягких, бархатных, даже страстных взглядов из толпы красавиц, пропасть многообещающих улыбок, два-три непривилегированные поцелуя и ещё больше дружеских рукопожатий, с болью до слёз.
Впрочем, он никогда не отдавался в плен красавицам, никогда не был их рабом, даже очень прилежным поклонником, уже и потому, что к сближению с женщинами ведут большие хлопоты. Обломов больше ограничивался поклонением издали, на почтительном расстоянии.
Редко судьба сталкивала его с женщиною в обществе до такой степени, чтоб он мог вспыхнуть на несколько дней и почесть себя влюблённым. От этого его любовные интриги не разыгрывались в романы: они останавливались в самом начале и своею невинностью, простотой и чистотой не уступали повестям любви какой-нибудь пансионерки на возрасте.
Подобные документы
Сочинение на тему - следует ли перевоспитывать Обломова и Штольца – главных героев романа Гончарова "Обломов". Автор приходит к выводу, что образ жизни – его сугубо личное дело и перевоспитывать Обломова и Штольца не только бесполезно, но и негуманно.
творческая работа [7,9 K], добавлен 21.01.2009Детство, образование и начало творчества Ивана Александровича Гончарова. Откуда взялись герои и городок в романе "Обломов". Влияние Белинского на создание романа "Обломов" и на самого Гончарова. Сюжет и главные герои и герои второго плана в романе.
презентация [844,1 K], добавлен 25.10.2013Роман Гончарова "Обломов" как очень важное общественное событие. Крепостнический характер Обломовки, духовный мир обломовцев. Бездейственное лежание, апатия и лень Обломова на диване. Драматизм истории взаимоотношений Обломова с Ольгой Ильинской.
реферат [18,8 K], добавлен 28.07.2010Комическое и поэтическое начало в образе И.И. Обломова, соотношение с характером Штольца. Ольга Ильинская до и после признания Обломова, её жизненные цели. Образ Агафьи Пшеницыной: принципы, любовь, отношения с окружающими. Портреты гостей Обломова.
курсовая работа [30,8 K], добавлен 10.11.2015Анализ произведения И.А. Гончарова "Обломов". Изучение деталей обстановки в комнате главного героя как свидетельство его характера. Мельчайшие детали и частности романа, пластически осязаемые полотна жизни - показатель художественного мастерства писателя.
контрольная работа [22,2 K], добавлен 02.08.2010Основные подходы к анализу романа "Обыкновенная история" в средней школе. Изучение романа "Обломов" как центрального произведения И.А. Гончарова. Рекомендации по изучению романа И.А. Гончарова "Обрыв" в связи с его сложностью и неоднозначностью.
конспект урока [48,5 K], добавлен 25.07.2012История написания романа И.А. Гончарова "Обломов", его оценка современниками. Определение социально-психологических истоков "Обломовщины", влияние ее на судьбу главного героя. Портрет 3ахара, его значение в произведении. Характеристика деревни и жителей.
курсовая работа [2,8 M], добавлен 15.11.2014Гончаров - один из творцов классического русского романа с его эпической широтой и драматизмом человеческих судеб. Идеализация старой правды и ее противопоставление лжи Фамусовых и Волоховых в трилогии "Обыкновенная история", "Обломов" и "Обрыв".
реферат [49,6 K], добавлен 12.06.2009Восприятие жизни Обломовым и Штольцем: сравнительная характеристика двух героев И.А. Гончарова. Любовь, дружба, отношение к окружающим людям. Образ жизни, страхи, жизненные принципы. Любовь народа, по преимуществу богатого обломовщиной, к Обломову.
презентация [123,2 K], добавлен 22.03.2011История изучения романа "Обломов" в отечественном литературоведении. Образы "героев действия" и "героев покоя" в романе. Анализ пространственно-временных образов динамики и статики в романе. Персонажная система в контексте оппозиции "движение-покой".
курсовая работа [62,3 K], добавлен 25.07.2012