Фёдор Михайлович Достоевский

Исследование биографии и творческого пути русского писателя Фёдора Михайловича Достоевского. Описание детства, учебы в Инженерном училище, участия в литературных кружках. Характеристика художественных образов героев и сюжетных линий произведений автора.

Рубрика Литература
Вид дипломная работа
Язык русский
Дата добавления 19.02.2011
Размер файла 149,8 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

«Прежде всего, говорит о нем Достоевский, это был европеец, человек современный, с образчиками новых идей, тщеславящийся новыми идеями... Называли его умным человеком. Так в иных кружках называют одну особую породу растолстевшего на чужой счет человечества, которая ровно ничего не делает, которая ровно ничего не хочет делать, и у которой от вечной лености и ничегонеделания вместо сердца кусок жира. От них же поминутно слышишь, что им нечего делать вследствие каких-то очень запутанных, враждебных обстоятельств, которые «утомляют их гений», и что на них поэтому «грустно смотреть». Это уж у них такая пышная фраза, их mot d'ordre, их пароль и лозунг, фраза, которую они расточают везде поминутно, что уже давно начинает надоедать, как отъявленное тартюфство и пустое слово. Впрочем, некоторые из этих забавников, никак не могущих найти, что им делать, -- чего, впрочем, никогда и не искали они, -- именно на то метят, чтоб все думали, что у них вместо сердца не жир, а, напротив, говоря вообще, что-то очень глубокое, но что именно -- об этом не сказал бы ничего самый первейший хирург, конечно, из учтивости. Эти господа тем и пробиваются на свете, что устремляют все свои инстинкты на грубое зубоскальство, самое близорукое осуждение и безмерную гордость.

Так как им нечего больше делать, как подмечать и затверживать чужие ошибки и слабости, и так как в них доброго чувства ровнешенько на столько, сколько дано в удел устрице, то им и не трудно, при таких предохранительных средствах, прожить с людьми довольно осмотрительно... Вся природа, весь мир для них не более, как одно великолепное зеркало, которое и создано для того, чтоб мой божок беспрерывно в него на себя любовался и из-за себя никого и ничего не видел; после этого и немудрено, что все на свете видит он в безобразном виде. На все у них припасена готовая фраза и -- что, однако же, верх ловкости с их стороны -- самая модная фраза. Даже они-то и способствуют этой моде, голословно распространяя по всем перекресткам ту мысль, которой почуют успех. Именно у них есть чутье, чтоб пронюхать такую модную фразу и раньше других усвоить ее себе, так что как будто она от них и пошла. Особенно же запасаются они своими фразами на изъявление своей глубочайшей симпатии к человечеству, на определение, что такое самая правильная и оправданная рассудком филантропия, и наконец, чтоб безостановочно карать романтизм, то есть зачастую все прекрасное и истинное, каждый атом которого дороже всей их слизняковой породы... Итог всему выйдет, что мой герой есть не более не менее, как исполинский, донельзя раздутый мешок, полный сентенций, модных фраз и ярлыков всех родов и сортов».

Переданное в генерал-аудиториат, дело было решено 13 ноября 1849 г., и Достоевский «за участие в преступных замыслах, за распространение письма литератора Белинского, полного дерзких выражений против православной церкви и верховной власти, и за покушение, вместе с прочими, к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии», был приговорен к восьмилетним каторжным работам. Государь против этого приговора написал: «на четыре года, а потом рядовым». Впоследствии эту милость государя Достоевский объяснял таким образом: «приговор этот был по форме своей первым еще случаем в России, ибо всякий, приговоренный в России в каторгу, теряет гражданские права навеки, хотя бы и окончил свой срок каторги (так оно и выходило по решению генерал-аудиториата). Достоевскому же назначалось, по отбытии срока каторги, поступить в солдаты. Впоследствии подобные помилования случались не раз, но тогда это был первый случай и произошел по воле императора Николая I, пожалевшего в Достоевском его молодость и талант». Однако, приговор никому из осужденных петрашевцев известен не был до 22 декабря. В этот день они были приведены на Семеновский плац, где им был прочитан приговор, по которому всем назначалась смертная казнь через расстреляние, и уже трое были привязаны к столбу, как казнь была остановлена. В тот же день Достоевский писал об этом брату: «Сегодня, 22 декабря, нас отвезли на Семеновский плац. Там всем нам прочли смертный приговор, дали приложиться к кресту, переломили над головою шпаги и устроили нам предсмертный туалет (белые рубахи). Затем трех поставили к столбу для исполнения казни. Я стоял шестым, вызывали по трое, следовательно, я был во второй очереди и жить мне оставалось не более минуты. Я вспомнил тебя, брат, всех твоих; в последнюю минуту ты, только один ты, был в уме моем, я тут только узнал, как люблю тебя, брат мой милый! Я успел тоже обнять Плещеева, Дурова, которые были возле, и проститься с ними. Наконец ударили отбой, привязанных к столбу привели назад и нам прочли, что Его Императорское Величество дарует нам жизнь. Затем последовали настоящие приговоры». В спокойном тоне этого письма совсем не замечается тех душевных волнений, которые пережили Достоевский и его товарищи; а волнения были так сильны, что Достоевский никогда не мог их забыть. Вот как описывал он свое настроение духа в «Дневнике Писателя» 1873 г.: «Мы, петрашевцы, стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния.

Без сомнения, я не могу свидетельствовать обо всех, но думаю, что не ошибусь, сказав, что тогда, в ту минуту, если не всякий, то по крайней мере чрезвычайное большинство из нас почло бы за бесчестье отрекаться от своих убеждений... Приговор смертной казни расстрелянием, прочтенный нам всем предварительно, прочтен был вовсе не в шутку; почти все приговоренные были уверены, что он будет исполнен, и вынесли по крайней мере десять ужасных, безмерно страшных минут ожидания смерти. В эти последние минуты некоторые из нас (я знаю положительно), инстинктивно углубляясь в себя и проверяя мгновенно всю свою, столь юную еще жизнь, -- может быть, и раскаивались в иных тяжелых делах своих (из тех, которые у каждого человека всю жизнь лежат в тайне на совести); но то дело, за которое нас осудили, те мысли, те понятия, которые владели нашим духом -- представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится». Впечатление этой экзекуции на Семеновском плацу было до такой степени сильно, что Достоевский никогда не мог его забыть и даже представил замечательно-рельефное его изображение в «Идиоте». Герой этого романа, князь Мышкин рассказывает об одной своей встрече с человеком, с которым произошел случай, что «очень редко бывает». «Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование, и назначена другая степень наказания; но однако же в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут, или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет... Он помнил все с необыкновенною ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет. Шагах в двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, были врыты три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые, длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат.

Мой знакомый стоял восьмым по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в третью очередь. Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минуть он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновеньи, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товаришами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтоб в последний раз кругом поглядеть. Он очень хорошо помнил, что сделал именно эти три распоряжения и именно так рассчитал. Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный; прощаясь с товаришами, он помнил, что одному из них задал довольно посторонний вопрос и даже очень интересовался ответом. Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить себе, как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, -- так кто же? Где же? Все это он думал в эти две минуты решить! Невдалеке была церковь, и вершина собора с вызолоченною крышею сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог он от лучей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними... Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорил, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: «Что если бы не умирать? Что если бы воротить жизнь, -- какая бесконечность! И все это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не потратил!» Он говорил, что эта мысль у него, наконец, в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтоб его поскорей застрелили!"

Через два дня после экзекуции на Семеновском плацу, Достоевский был отправлен в Сибирь. До Тобольска его везли, а из этого города, заковав в кандалы, отправили с партией арестантов пешком. В Тобольске его ждала встреча, о которой он впоследствии вспоминал с благодарностью. «Когда мы, в ожидании дальнейшей участи, сидели в остроге на пересыльном дворе, жены декабристов умолили смотрителя острога и устроили в квартире его свидание с нами... Свидание продолжалось час. Они благословили нас в новый путь, перекрестили и каждого обделили евангелием -- единственная книга, дозволенная в остроге. Четыре года пролежала она под моей подушкой в каторге. Я читал ее иногда и читал другим. По ней выучил читать одного каторжного». Свое пребывание на каторге Достоевский художественно изобразил в «Записках из мертвого дома», и хотя в этом произведении правда соединяется с художественным вымыслом, в нем есть черты, относящиеся лично к Достоевскому.

Таков, например, его отзыв о первых впечатлениях каторги: «Помню ясно, говорит он, что с первого шага в этой жизни поразило меня то, что я как будто не нашел в ней ничего особенного, поражающего, необыкновенного, или, лучше сказать, неожиданного... мне показалось, что в остроге гораздо легче жить, чем я воображал себе дорогой... Сама работа показалась мне вовсе не так тяжелою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тягость и каторжность этой работы -- не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она принужденная, обязательная, из-под палки». Достоевский был включен во второй разряд, в крепостях, под военным начальством, разряд, который арестанты считали особенно тяжелым. «Тяжел он был не только для дворян, но и для всех арестантов, именно потому, что начальство и устройство этого разряда -- все военное, очень похожее на арестантские роты в России. Военное начальство строже, порядки теснее, всегда в цепях, всегда под конвоем, всегда под замком; а этого нет в такой силе в первых двух разрядах. Так, по крайней мере, говорили все наши арестанты, а между ними были знатоки дела». Что касается работ, то Достоевский признает, что он чувствовал, что они могут «спасти» его, «укрепить его здоровье, тело». «Постоянное душевное беспокойство, нервическое раздражение, спертый воздух казармы могли бы разрушить меня совершенно.

Чаще быть на воздухе, каждый день уставать, приучаться носить тяжести -- и, по крайней мере, я спасу себя, -- думал я -- укреплю себя, выйду здоровый, бодрый, сильный, не старый. Я не ошибся: работа и движение были мне очень полезны... Зато и доставалось же мне сначала от каторжных за любовь к работе, и долго язвили они меня презрением и насмешками». Достоевский упоминает о трех родах работ, которые ему поручались и которые он уже любил: это были обжигание и толчение алебастра, верчение точильного колеса и разгребание снега. Тяжелою стороною каторги было отношение товарищей, так как в нем Достоевский видел к себе нерасположение как к дворянину, и тот образ, который представлен Некрасовым в поэме «Несчастные», под именем «Крота», совсем не подходит к Достоевскому, хотя Некрасов в этом лице имел в виду именно изобразить влияние Достоевского на каторжников: этого влияния быть не могло, потому что каторжники чуждались Достоевского. «Мне надо было, рассказывает он, почти два года прожить в остроге, чтобы приобресть расположение некоторых из каторжных». Каковы были отношения к Достоевскому острожного начальства, неизвестно. Правда, ходили слухи о жестоком с ним обращении, бывшем будто бы причиною появления у него эпилепсии. Сам Достоевский никогда не говорил об этом, а болезнь его могла развиться вообще от тяжелой обстановки, его окружавшей на каторге, тем более, что еще до ссылки в Сибирь, по указанию доктора Яновского, Достоевский страдал какою-то болезнью, которая «имела уже несомненные признаки падучей, и по временам в такой сильной степени, что угрожала серьезной опасностью жизни».

Четыре года провел Достоевский в остроге, и последний год был полон ожиданием свободы. «Этот последний год, рассказывает он, почти так же памятен мне, как и первый, особенно самое последнее время в остроге... Помню, что в этот год, несмотря на все мое нетерпение поскорей кончить срок, мне было легче жить, чем во все предыдущие годы ссылки. Во-первых, между арестантами у меня было уже много друзей и приятелей, окончательно решивших, что я хороший человек... Были, однако, и личности суровые и неприветливые до конца, которым, кажется, тяжело было сказать со мной слово -- Бог знает отчего. Казалось, между нами стояла какая-то перегородка. В последнее время я вообще имел больше льгот, чем во все время каторги. В том городе между служащими военными у меня оказались знакомые и даже давнишние школьные товарищи. Я возобновил с ними сношения. Через них я мог иметь больше денег, писать на родину, и даже мог иметь книги. Уже несколько лет я не читал ни одной книги, и трудно отдать отчет о том странном и вместе волнующем впечатлении, которое произвела во мне первая прочитанная мною в остроге книга. Помню, я начал читать с вечера, когда заперли казарму, и прочитал всю ночь до зари.

Это был номер одного журнала. Точно весть с того света прилетела ко мне; прежняя жизнь вся ярко и светло восстала передо мной, и я старался угадать по прочитанному: много ль я отстал от этой жизни? Много ль прожили они там без меня, что их теперь волнует, какие вопросы их теперь занинают? Я придирался к словам, читал между строчками, старался находить таинственный смысл, намеки на прежнее: отыскивал следы того, что прежде, в мое время, волновало людей, и как грустно мне было теперь на деле сознать, до какой степени я был чужой в новой жизни, стал ломтем отрезанным. Надо было привыкать к новому, знакомиться с новым поколением. Особенно бросался я на статью, под которой находил имя знакомого, близкого прежде человека... Но уже звучали и новые имена: явились новые деятели, и я с жадностью спешил с ними знакомиться и досадовал, что у меня так мало книг в виду и что так трудно добираться до них... Поступил я в острог зимой и зимой же должен был выйти на волю, в то самое число месяца, в которое прибыл. С каким нетерпением я ждал зимы, с каким наслаждением смотрел в конце лета, как вянет лист на дереве и блекнет трава в степи...

Сердце мое начинало подчас глухо и крепко биться от великого предчувствия свободы. Но странное дело: чем больше истекало время и чем ближе подходил срок, тем терпеливее и терпеливее я становился. Около самых последних дней я даже удивился и попрекнул себя: мне показалось, что я стал совершенно хладнокровен и равнодушен». Наконец пришел и давно жданный день освобождения. Накануне Достоевский «обошел в последний раз около паль весь острог», а наутро стал прощаться с острожниками. «Еще перед выходом на работу, как только еще начинало светать, рассказывает он, обошел я все казармы, чтобы попрощаться со всеми арестантами. Много мозолистых, сильных рук протянулось ко мне приветливо. Иные жали их совсем по-товарищески, но таких было немного. Другие уж очень хорошо понимали, что я сейчас стану совсем другой человек, чем они. Знали, что у меня в городе есть знакомство, что я тотчас же отправлюсь отсюда к господам и рядом сяду с этими господами, как равный. Они это понимали и прощались со мной, хоть и приветливо, хоть и ласково, но далеко не так, как с товарищем. Иные отвертывались от меня и сурово не отвечали на мое прощание. Некоторые посмотрели даже с какою-то ненавистью».

Этот выход из Омского крепостного острога совершился в феврале или в самом начале марта 1854 года, так как в билете Достоевского обозначено, что «по окончании срока каторги зачислен рядовым 1854 года марта 2-го, с определением в сибирский линейный No 7 батальон», который стоял в Семипалатинске. Как видно из первого дошедшего до нас письма Достоевского после выхода из каторги (от 30 июля 1854 г. к брату), служба для него была тоже не особенно легка. «Приехал я сюда, собщает он, в марте месяце. Фрунтовой службы почти не знал ничего и между тем в июле месяце стоял на смотру наряду с другими и знал свое дело не хуже других. Как я уставал и чего это мне стоило -- другой вопрос; но мною довольны, и слава Богу!. Как ни чуждо все это тебе, но я думаю, ты поймешь, что солдатство не шутки, что солдатская жизнь со всеми обязанностями солдата не совсем-то легка для человека с таким здоровьем и с такой отвычкой, или лучше сказать с таким полным ничегонезнанием в подобных занятиях. Чтоб приобрести этот навык, надо много трудов. Я не ропщу: это мой крест, и я его заслужил». Это смирение, выражающееся в последних словах, показывает, что в Достоевском совершился какой-то перелом, что в его душе кое-что «завяло, выбросилось вон вместе с плевелами», что «каторга много вывела» из него. Этот перелом произошел в нем потому, что он и во время увлечения социализмом был «по сердцу русским», как он говорит в письме к А. Н. Майкову от 18 января 1856 г. «Может быть, пишет он здесь, вас смущал и смущал еще недавно наплыв французских идей в ту часть общества, которая мыслит, чувствует и изучает? Тут была и исключительность, правда, но всякая исключительность по натуре своей вызывает противоположность. Но согласитесь сами, что все здравомыслящие, т. е. те, которые дают тон всему, смотрели на французские идеи со стороны научной, -- не более, и сами, может быть, даже преданные исключительности, были всегда русскими. Уверяю вас, что я, например, до такой степени родня всему русскому, что даже каторжные не испугали меня, -- это был русский народ, мои братья по несчастью, и я имел счастье отыскать не раз даже в душе разбойника великодушие, потому собственно, что мог понять его; ибо был сам русский. Несчастье мое дало мне многое узнать практически, может быть, много влияния имела на меня эта практика, но я узнал практически и то, что я всегда был русским по сердцу». В каторге Достоевский признал свои прежние стремления, сведшие его с Петрашевским, вредным заблуждением, за которое «осудил бы народ». Понятно, что при таком воззрении он должен был протестовать, когда один из его приятелей сказал, что его ссылка была делом несправедливым. -- «Нет, коротко, как всегда, обрезал Достоевский, -- нет, справедливое. Нас бы осудил народ. Это я почувствовал там только, в каторге.

И почем вы знаете -- может быть, там наверху, т. е. Самому Высшему, нужно было меня привести в каторгу, чтобы я там что-нибудь узнал, т. е. узнал самое главное, без чего нельзя жить, иначе люди съедят друг друга, с их материальным развитием; ну-с, и чтобы это самое главное я вынес оттуда, потому что оно пока скрывается только в народе, хоть он гадок, вор, убийца, пьяница; так чтобы я вынес это оттуда и другим сообщил, и чтоб другие (хоть не все, хоть очень немногие) лучше стали хоть на крощечку -- хоть частичку бы приняли, хоть бы поняли, что в бездну стремятся, и этого довольно. И этого уж много. И из-за этого стоило пойти на каторгу». Уже в это время, немедленно по выходе из каторги, обнаруживается и мессианистический взгляд Достоевского на Россию, как на страну с высоким историческим призванием: так, обращаясь к Майкову, он пишет: «я разделяю с вами идею, что Европу и назначение ее окончит Россия. Для меня это давно было ясно».

Вспоминая о том, как много он «мук потерпел оттого, что не мог в каторге писать», между тем как «внутренняя работа кипела» и он «создал в голове большую повесть», Достоевский сообщает в это время Майкову и об этой повести и о других литературных своих планах. «Я боялся, говорит он, чтоб первая любовь к моему созданию не простыла, когда минут года и когда настал бы час исполнения, -- любовь, без которой и писать нельзя. Но я ошибся; характер, созданный мною и который есть основание всей повести, потребовал нескольких лет развития, и я уверен, я бы испортил, если б принялся сгоряча, неприготовленный. Но, выйдя из каторги, хотя все было готово, я не писал. Я не мог писать. Одно обстоятельство, один случай, долго медливший в моей жизни и, наконец, посетивший меня, увлек и поглотил меня совершенно. Я был счастлив, я не мог работать. Потом грусть и горе посетили меня. Я потерял то, что составляло для меня все. Сотни верст разделили нас. (Быть может, Достоевский говорит тут о любви своей, которая привела его к первой женитьбе). Я вам не объясняю дела, может быть, когда-нибудь объясню; теперь не могу.

Однако же я не был совершенно праздным. Я работал; но я отложил мое главное произведение в сторону. Нужно более спокойствия духа. Я шутя начал комедию и шутя вызвал столько комической обстановки, столько комических лиц, и так понравился мне мой герой, что я бросил форму комедии, несмотря на то, что она удавалась, собственно для удовольствия, как можно дольше следить за приключениями моего нового героя и самому хохотать над ним. Этот герой мне несколько сродни. Короче, я пишу комический роман, но до сих пор все писал отдельные приключения, написал довольно, теперь все сшиваю в целое». О каком романе здесь упоминает Достоевский, сказать трудно, хотя и можно предполагать, что это был «Дядюшкин сон», сравнительно скоро (через три года) появившийся в печати. Кроме этого романа, в это же время, Достоевский, «в часы, когда нечего делать», начал «кое-что записывать из воспоминаний пребывания в каторге, что было полюбопытнее». Но с этими работами можно было выступить позже, а теперь необходимо было приобрести право печатания своих произведений, а также нужно приблизиться к полному освобождению из Сибири. Для достижения этих целей Достоевский возлагает большие надежды на свое патриотическое стихотворение о событиях крымской войны; он думает, что это стихотворение обратит на него внимание государя, и тогда можно думать об издании уже готовых почти статьи и романа. «Ведь если позволят, пишет он своему хорошему знакомому, А. Е. Врангелю (а я не верю, слышите: не верю, чтобы этого нельзя было выхлопотать), ведь это гул пойдет, книга раскупится, доставит мне деньги, значение, обратит на меня внимание правительства, да и возвращение придет скорее». В другом письме к тому же Врангелю Достоевский говорит о своих стихах на коронацию императора Александра II (до нас не дошедших) и об упомянутой «статье». «Я говорил вам о статье об России.

Но это выходил чисто политический памфлет. Из статьи моей я слова не захотел бы выкинуть. Ho вряд ли позволили бы мне начать мое печатание с памфлета, несмотря на самые патриотические идеи. A выходило дельно, и я был доволен. Сильно занимала меня статья эта! Но я бросил ее. Ну, как откажут напечатать! К чему же пропадать моим трудам? А теперь мне время дорого, чтобы тратить его понапрасну, из удовольствия писать для себя. Да и политические обстоятельства изменились. И потому я присел за другую статью -- «Письма об искусстве»... Статья моя -- плод десятилетних обдумываний. Всю ее до последнего слова я обдумал еще в Омске. Будет много оригинального, горячего. За изложение я ручаюсь. Может быть, во многом со мной будут несогласны многие. Но я в свои идеи верю, и того довольно... В некоторых главах целиком будут страницы из памфлета. Это собственно о назначении христианства в искусстве... A главное сижу за романом, и это мое наслаждение. Только этим я могу составить себе имя и обратить на себя внимание. Но, конечно, лучше начать прежде серьезной статьей (об искусстве) и на нее просить разрешение печатать; ибо на роман до сих пор смотрят, как на пустяки».

Вопрос о литературной деятельности тесно связывался для Достоевского с вопросом о возвращении из Сибири и восстановлении его гражданских прав, а в этом отношении дело подвигалось очень медленно, несмотря на усиленные хлопоты Достоевского: только почти через два года после выхода из острога Достоевский был произведен 15 января 1856 г. в унтер-офицеры. Следующий шаг к свободе был уже несколько легче: благодаря ходатайствам принца П. Г. Ольденбургского и Э. И. Тотлебена, в том же году, 1-го октября, Достоевский, «за отличие в службе, по высочайшему повелению произведен в прапорщики, с оставлением в том же батальоне». Но, конечно, на этом нельзя было остановиться, и, получив известие о своем производстве в офицеры, Достоевский пишет барону Врангелю, своему ходатаю у Э. И. Тотлебена: «Друг мой, вы спрашиваете меня, чего я желаю, о чем просить? И говорите тоже, что меня могут перевести в Россию. Но, друг мой, милость нашего ангела Царя -- бесконечна, и я знаю, что я, даже и не служа, через год, через два, и без того буду возвращен окончательно. Перевод же в армию еще тем худ, что я, во всяком случае, плохой офицер, хотя бы по здоровью. А надо будет служить. Если б я желал возвратиться в Россию, так это единственно для того, чтоб обнять родных и повидаться с докторами знающими и узнать, что у меня за болезнь (эпилепсия), что за припадки, которые все еще повторяются и от которых каждый раз тупеет моя память и все мои способности и от которых я боюсь впоследствии сойти с ума. Какой я офицер? Если б меня выпустили в отставку -- хоть бы оставя здесь на время -- вот все мое желание. Я бы добыл себе денег на существование. Здесь я бы не пропал... и потому напишите мне положительно (по возможности): во-первых, могу ли я в очень скором времени, по слабости здоровья, подать в отставку (прося на всякий случай возвращения в Россию, для совета с докторами), и, во-вторых, могу ли я печатать -- вопрос для меня самый главный, о котором вы ничего не пишете в своем письме. Но ведь это средство к существованию моему и карьере, потому что я уверен в себе и надеюсь быть известным и составить себе значение, участь, обратить на себя внимание, наконец».

Разрешение печатать потому особенно важно было Достоевскому, что давало ему возможность увеличить свои материальные средства; а это было ему необходимо, так как его личный роман подвигался к концу: он собирался жениться на Марии Дмитриевне Исаевой, вдове чиновника, с которою он познакомился вскоре после переезда в Семипалатинск. 21 декабря 1856 г. он пишет Врангелю: «Если не помешает одно обстоятельство, то я, до масленицы, женюсь -- вы знаете на ком. Она же любит меня до сих пор... Она сама сказала мне: дa. То, что я писал вам об ней летом, слишком мало имело влияния на ее привязанность ко мне. Она меня любит. Это я знаю наверное. Я знал это и тогда, когда писал вам летом письмо мое. Она скоро разуверилась в своей новой привязанности. Еще летом, по письмам ее, я знал это. Мне было все открыто... Я важ пишу наверно, что я женюсь; между прочим, может быть одно обстоятельство, о котором долго рассказывать, но которое может отдалить наш брак на неопределенное время. Это обстоятельство совершенно постороннее, но мне, по всем видимостям, кажется, что оно не случится. А если его не будет, то следующее письмо вы получите от меня, когда все уже будет кончено. Денег у меня нет ни копейки. По самым скромным расчетам мне на все надо до 600 руб. серебром». Деньги эти удалось занять в конце января, а 6 февраля 1857 года совершилась в г. Кузнецке свадьба Достоевского, и он говорит, что «если печатать не позволят еще год, тогда лучше не жить»; он выражает даже готовность печатать «хоть навсегда без имени или псевдонимом». Наконец в августовской книжке «Отечественных Записок» 1857 г. была напечатана первая после каторги повесть Достоевского, хотя и написанная им в 1849 г., «Маленький герой», которую он в своих письмах к брату и к K. E. Врангелю называет «детской сказкой».

Пока, однако, дошла эта книжка журнала до Достоевского, он начал сношения с «Русским Вестником» и «Русским Словом». Видно, что возможность работать оживила Достоевского. В письме от 31 мая 1858 г. к брату он говорит: «Ты пишешь, друг мой, чтоб я присылал тебе написанное. Не помню (вообще, у меня память стала очень плоха) -- не помню, писал ли я тебе, что я открыл сношения с Катковым и послал ему письмо, в котором предложил ему участвовать в его журнале и обещал повесть в этом году, если он мне пришлет сейчас 500 руб. серебр.? Эти 500 руб. я получил от него назад тому с месяц или недель пять, при весьма умном и любезном письме. Он пишет, что очень рад моему участию, немедленно исполняет мое требование (500 р.) и просит, как можно менее стеснять себя, работать не спеша, т. е. не на срок. Это прекрасно. Я сижу теперь за работой в «Русский Вестник» (большая повесть); но только то беда, что я не уговорился с Катковым о плате с листа, написав, что полагаюсь в этом случае на его справедливость. В «Русское Слово» тоже пришлю в этом году: это я надеюсь. Но не роман мой, а повесть. Роман же я отложил писать до возвращения в Россию. Это я сделал по необходимости. В нем идея довольно счастливая, характер новый, еще нигде не являвшийся. Но так как этот характер, вероятно, теперь в России в большом ходу, в действительной жизни, особенно теперь, судя по движениям и идеям, которыми все полны, то я уверен, что я обогащу мой роман новыми наблюдениями, возвратясь в Россию. Торопиться, милый друг мой, не надо, а надо стараться сделать хорошо. Ты пишешь, дорогой мой, что я, вероятно, самолюбив, и теперь желаю явиться с чем-нибудь очень хорошим и потому сижу и высиживаю это очень хорошее на яйцах. Положим, что так; но так как я уже отложил попечение явиться с романом, а пишу две повести, которые будут только что сносны (и то дай Бог), то и высиживания во мне теперь нет». Отвечая, должно быть, на упрек, сделанный ему братом относительно медленности его литературной работы, Достоевский говорит: «Что у тебя за теория, друг мой, что картина должна быть написана сразу и проч., и проч., и проч.? Когда ты в этом убедился? Поверь, что везде нужен труд и огромный. Поверь, что легкое, изящное стихотворение Пушкина, в несколько строчек, потому и кажется написанным сразу, что оно слишком долго клеилось и перемарывалось у Пушкина. Это факты. Гоголь восемь лет писал «Мертвые Души». Все, что писано сразу, все было незрелое. У Шекспира, говорят, не было помарок в рукописях. Оттого-то у него так много чудовищностей и безвкусья, а работал бы -- так было бы лучше. Ты явно смешиваешь вдохновение, т. е. первое, мгновенное создание картины или движения в душе (что всегда так и делается), с работой. Я, например, сцену тотчас же и записываю так, как она мне явилась впервые, и рад ей; но потом целые месяцы, год, обрабатываю ее, вдохновляюсь ею по нескольку раз, а не один, потому что люблю эту сцену, и несколько раз прибавлю к ней или убавлю что-нибудь, как уже и было у меня, и поверь, что выходило гораздо лучше». В этом же письме брату Достоевский сообщает, что подал прошение об отставке; вероятно, это произошло в начале года, когда Достоевскому были возвращены права потомственного дворянства. Однако ответа на прошение пришлось ждать целый год, так как Высочайший приказ об отставке Достоевского состоялся только 18 марта 1859 года, причем ему разрешено было жить во всех городах Империи, кроме столицы.

Между тем ожидание было до крайности тягостно ему, как это видно из письма его к некоему Е. от 12 декабря 1858 г. «Можете ли вы себе представить, говорит Достоевский, что даже сами занятия литературой сделались для меня не отдыхом, не облегчением, а мукой... Во всем виновата моя обстановка и болезненное положение мое. Журналов я не читаю и вот уже полгода не брал в руки даже газеты. Полагая, что скоро выеду в Россию, не записался, а брать не у кого, потому что не хочется быть иным людям хоть чем-нибудь одолженным». Относительно романа для Каткова Достоевский говорит, что ему «недостает кое-каких справок, которые нужно сделать самому лично в России; наобум же писать он не хочет». Поэтому он для «Русского Вестника» готовит другой роман, а теперь «пишет на почтовых» повесть для «Русского Слова», так как получил уже за эту повесть авансом 500 рублей. Повесть для «Русского Слова» была «Дядюшкин сон», помещенная во втором томе журнала на 1859 год. Для «Русского Вестника» был написан роман «Село Степанчиково и его обитатели», но редакция возвратила рукопись Достоевскому, как он говорит, «испугавшись 100 руб. с листа». Между тем на это свое произведение Достоевский возлагал большие надежды... «Этот роман, писал он брату, конечно, имеет величайшие недостатки и главное, может быть, растянутость; но в чем я уверен, как в аксиоме, это то, что он имеет в то же время и великие достоинства, и что это лучшее мое произведение. Я писал его два года (с перерывом в середине «Дядюшкина сна»). Начало и средина обделаны, конец писан наскоро. Но тут положил я мою душу, мою плоть и кровь. Я не хочу сказать, что я высказался в нем весь; это будет вздор! Еще будет много что высказать. К тому же в романе мало сердечного (т. е. страстного элемента, как, например, в «Дворянском Гнезде»), -- но в нем есть два огромных типических характера, создаваемых и записываемых пять лет, обделанных безукоризненно (по моему мнению), -- характеров вполне русских и плохо до сих пор указанных русской литературой. Не знаю, оценит ли Катков, но если публика примет мой роман холодно, то, признаюсь, я, может быть, впаду в отчаянье. На нем основаны все лучшие надежды мои и, главное, упрочение моего литературного имени».

Успех этого «Катковского романа» должен был, по мнению Достоевского, сильно поднять ценность дальнейших его произведений, а прежде всего -- того большого романа, который; им задуман был вскоре по выходе из каторги. Ввиду того что издатель «Русского Слова», гр. Кушелев-Безбородко, напечатав «Дядюшкин сон», просил Достоевского продолжать свое сотрудничество в журнале, он думает при его помощи значительно развить свою литературную деятельность. Он сообщает брату о следующем своем предположении; «На счет участия в его журнале (т. е. в «Русском Слове») я написал ему, что желал бы прежде всего его видеть и переговорить с ним лично. Объяснил ему, что у меня в виду большой роман, листов в 25, что мне чрезвычайно бы желалось начать немедленно писать его (и только его), но что, по некоторым обстоятельствам, я никак не могу присесть за эту работу, и что об этих-то обстоятельствах мне и хотелось бы поговорить с ним лично. Этим я заключил мое письмо к Кушелеву без всяких объяснений; но тебе я объясню -- какие это обстоятельства. Во-первых, чтобы сесть мне за роман и написать его -- 11/2 года сроку. Во-вторых, чтобы писать его 11/2 г. -- нужно быть в это время обеспеченным; а я ничего ровно не имею. В-третьих, ты пишешь мне беспрерывно такие известия, что Гончаров, например, взял 7000 за свой роман, а Тургеневу за его «Дворянское Гнездо» сам Катков (у которого я прошу 100 руб. с листа) давал 4000 руб., т. е. по 400 руб. с листа. Друг мой! я очень хорошо знаю, что я пишу хуже Тургенева, но ведь не слишком же хуже и, наконец, я надеюсь написать совсем не хуже. За что же я-то, с моими нуждами, беру только 100 р., а Тургенев, у которого 2000 душ, по 400? От бедности я принужден торопиться и писать для денег, следовательно, непременно портить. И потому, при свидании с Кушелевым, я намерен прямо изложить ему, чтоб он дал мне полуторагодичный срок, 300 рублей с листа, и, сверх того, чтобы жить во время работы--3000 руб. сер. вперед. Если согласится, то я сверх того обязуюсь дать ему на будущий год (к началу) маленькую повесть листа в 11/2 печатных. У меня много сюжетов больших повестей, а маленьких нет. Но я надеюсь как-нибудь до нового года наткнуться на вдохновение и состряпать Кушелеву маленькую повесть».

Уволенный от службы с чином подпоручика, Достоевский получил билет на проезд (вместо паспорта) 30 июня 1859 г. и вскоре расстался с Сибирью. Уже в сентябре он был в Твери, где он «изъявил свое место жительства». Но, конечно, в Твери предполагалось оставаться не особенно долго, и Достоевский высказывает это в одном из первых же писем из этого города. «Если, пишет он Врангелю, спросите обо мне, то что вам сказать: взял на себя заботы семейные и тяну их. Но я верю, что еще не кончилась моя жизнь, и не хочу умирать. Болезнь моя по-прежнему, -- ни то, ни ce. Хотел бы посоветоваться с докторами. Но пока не доберусь до Петербурга -- не буду лечиться! Что пачкаться у дураков! Теперь я заперт в Твери, и это хуже Семипалатинска. Хоть Семипалатинск, в последнее время, изменился совершенно (не осталось ни одной симпатичной личности, ни одного светлого воспоминания), -- но Тверь в тысячу раз гаже. Сумрачно, холодно, каменные дома, никакого движения, никаких интересов, -- даже библиотеки нет порядочной. Настоящая тюрьма! Намереваюсь как можно скорее выбраться отсюда. Ho положение мое престранное: я давно уже считаю себя совершенно прощенным. Мне возвращено и потомственное дворянство, особым указом, еще два года назад. А между тем я знаю, что без особой формальной просьбы (жить в Петербурге) -- мне нельзя въехать ни в Петербург, ни в Москву». В другом письме Достоевский говорит, что он «страдает и нравственно, и физически», что его «дела в запущении», что в Твери ему «невыносимо». О своем полном освобождении он хлопочет через тверского губернатора, графа Баранова, и через известного севастопольского героя -- Э. И. Тотлебена, которые относятся к нему с большим сочувствием. Главными основаниями для возвращения в Петербург выставляются необходимость лечиться и возможность лучше устроить свое материальнее положение.

Литературных планов в это время у Достоевского чрезвычайно много. «Я решил, сообщает он брату, -- начать писать роман (большой -- это уже решено) -- пропишу год. Спешить не желаю. Он так хорошо скомпановался, что невозможно поднять на него руку, т. е. спешить к какому-нибудь сроку. Хочу писать свободно. Этот роман с идеей и даст мне ход. Но, чтобы писать его, -- нужно быть обеспеченным. Запродать его вперед -- это самоубийство. Это значит взять 100 или 120, тогда как я, может быть, выторговал бы 150 или 200. Я сам буду своим судьей и, если роман удастся, -- сам положу цену. А потому нужно не запродавать вперед и писать, будучи обеспеченным». О каком романе говорит Достоевский в этом и во многих предшествующих письмах, трудно сказать что-либо определенное, хотя, по-видимому, не лишено некоторого основания предположение О. Ф. Миллера, что речь идет о «Преступлении и наказании», так как ни к «Запискам из мертвого дома», ни к роману «Униженные и оскорбленные», явившимся ранее «Преступления и наказания», не могут относиться указания Достоевского на то, что в романе будет какой-то важный современный тип, что для характеристики этого типа нужно изучение современной жизни и что роман будет с идеей и будет иметь очень большое значение. Для такой важной работы надо освободиться от срочных писаний из-за денег, но тут-то и являлся вопрос, где взять денег, чтобы обеспечить себя, по крайней мере на год? «Сообразив серьезно, говорит Достоевский, -- я решил немедленно издать прежние свои сочинения, и издать самому, а не продавать их, -- разве бы дали очень много, но очень много не дадут. Слушай: положим, что сочинения пойдут медленно. Но для меня это ничего не значит. Мне нужно 120 или 500 в месяц. Только бы это выбрать, следовательно они будут кормить меня. Ты спросишь: где взять денег на издание? Вот что я придумал: во-первых, издать не вдруг, а книгу за книгой. Всего три книги. В 1-й: «Бедные люди», «Неточка Незванова» -- 2 части, «Белые ночи», «Детская сказка», «Елка и свадьба», «Честный вор» (переделать), «Ревнивый муж». Всего около 23 листов убористой печати. 2-я часть: «Двойник» (совершенно переделанный) и «Дядюшкин сон». 3-я часть: «Село Степанчиково». 1-я часть, я думаю, разойдется довольно скоро. Но надо исправить. «Бедные люди» без перемены со 2-го издания, а остальное все в 1-й части надо бы слегка поисправить... Печатание может окончиться в январе, в половине, -- и в продажу! Я уверен, что 1-й томик произведет некоторый эффект. Во-первых, собрано лучшее; во-вторых, я напомню о себе; в-третьих, имя интересное; в-четвертых, если роман в «Современнике» удастся, то и это пойдет. Между тем к половине декабря я пришлю тебе (или привезу сам) исправленного «Двойника». Поверь, брат, что это исправление, снабженное предисловием, будет стоить нового романа. Они увидят, наконец, что такое «Двойник»! Я надеюсь слишком даже заинтересовать. Одним словом, я вызываю всех на бой (и, наконец, если я теперь не выправлю «Двойника», то когда же я его выправлю? Зачем мне терять превосходную идею, величайший тип, по своей социальной важности, который я первый открыл и которого я был провозвестником?). В декабре же -- в цензуру «Двойника» и «Дядюшкин сон». В январе печатать, а к концу февраля 2-й том выходит в свет, а за ним, почти вместе, можно и 3-й -- «Степанчиково». Деньги -- или в долг, или 1-й том окупить. Наконец, последние два тома (по успеху 1-го) можно даже в крайнем случае и продать. Окуплю издание, а до тех пор живу деньгами «Современника», а потом, по окупке издания, хоть и медленно будет идти, но мне все равно: ибо на корм мой и медленной продажи достанет, а я тем временем, с самого декабря, серьезно сажусь за большой роман (который, увы, через год, произведет эффект, что может увлечь за собою и остальные экземпляры «Собрания сочинений»). Рядом с этими предположениями идет дело о продаже романа «Село Степанчиково», о чем ведутся переговоры с «Отечественными Записками», «Светочем» и «Современником», хотя следует заметить, что тут идет дело и о новых, замышляемых Достоевским, произведениях.

«Если, пишет он брату, «Светоч» даст 2500 (за Степанчиково), то, разумеется, отдать. Что же может быть лучше? Пусть у них ни одного подписчика, зато 2500, и в мнении других журналов утвердится ценность моих сочинений, т. е. стыдно будет дать меньше 2000 или 1800 за такую вещь, за которую я сейчас же, не думавши, могу взять 2500. К тому же у меня в будущем году еще две вещи могут быть напечатаны: Мертвый Дом и Первый эпизод большого романа. Это пойдет в «Современник». Небось, тогда не упустят, да я и отдам-то с рекомендацией. Что же касается до Мертвого Дома, то ведь у них не бараньи головы. Ведь они понимают, какое любопытство может возбудить такая статья в первых (январских) номерах журнала. Если дадут 200 с листа, то напечатаю в журнале. A нет, так и не надо. Не думай, что я задрал нос, или хвалюсь с моим «Мертвым Домом», что прошу 200. Совсем нет; но я очень хорошо понимаю любопытство и значение статьи и своего терять не хочу. Этой статьей, да еще будущим романом можно заткнуть глотку «От. Запискам» и «Современнику», чтоб не ругались в журнале за то, что не уступил я им «Степанчикова» (в надежде иметь будущего сотрудника). А что у «Светоча» читателей мало, -- так это вздор. Мне же лучше. Когда издам отдельно, тогда роман будет иметь вид новости». Несмотря однако на это решение отдать «Село Степанчиково» в журнал «Светоч», в этом же письме Достоевский говорит: «если Некрасов станет торговаться и будет резоннее, то, во всяком случае, преимущество ему. Как жаль, как мне крайне жаль, что он не застал тебя дома! Тогда бы мы знали его мысли наверно. Нельзя ли как-нибудь увидать его поскорее? Видишь ли: очень важно то, что роман будет напечатан в «Современнике». Этот журнал прежде гнал меня, а теперь сам хлопочет о моей статье. Для литературного моего значения это очень важно. 2) Некрасов, возвративший тебе рукопись и пришедший опять за ней и (если бы так было), наконец, вошедший в резон, всеми этими проделками придает чрезвычайное значение роману. Значит, роман недурен, если из-за него так хлопочут и торгуются... Прибавь Некрасову, что я сам очень хорошо знаю недостатки своего романа, но что мне кажется, что и в моем романе есть несколько хороших страниц. Скажи этими словами, потому что действительно таково мое мнение. Да не худо это же сказать и Краевскому. Говори им откровеннее. Откровенность -- сила». В результате всех этих переговоров состоялось помещение романа «Село Степанчиково» в «Отечественных Записках» 1859 г., кн. 127. Что касается «Мертвого Дома» и «Эпизода большого романа», то они были написаны позже.

Хлопоты Достоевского о возвращении в Петербург увенчались, наконец, успехом. 27 ноября 1859 г. шеф жандармов, кн. В. А. Долгоруков, на его всеподданнейшем прошении о помещении его пасынка, Исаева, в корпус и о разрешении ему самому переселиться в Петербург пометил: «Высочайше повелено относительно Исаева снестись с кем следует. Что касается до самого Достоевского, то просьба его уже решена по письму, которое он ко мне писал». Этим закончилось то наказание, которое пришлось перенести Достоевскому за участие в деле Петрашевского. Через несколько дней он был уже в Петербурге. Один из его товарищей по кружку Петрашевского, А. П. Милюков, так рассказывает об этом возвращении: «Однажды Михаил Михайлович пришел ко мне утром с радостной вестью, что брату его разрешено жить в Петербурге и он должен приехать в тот же день. Мы поспешили на вокзал Николаевской железной дороги, и там, наконец, я обнял нашего изгнанника после десятилетней почти разлуки. Вечер провели мы вместе. Ф. М., как мне показалось, не изменился физически: он даже как будто смотрел бодрее прежнего и не утратил нисколько своей обычной энергии. Не помню, кто из общих знакомых был на этом вечере, но у меня осталось в памяти, что при этом первом свидании мы обменивались только новостями и впечатлениями и вспоминали старые годы и наших друзей. После того видались мы почти каждую неделю... Беседы наши в новом небольшом кружке приятелей во многом уже не походили на те, которые бывали в Дуровском обществе. И могло ли быть иначе? Западная Европа и Россия в эти десять лет как будто поменялись ролями: там разлетелись в прах увлекавшие нас прежде гуманные утопии и реакция во всем торжествовала, а здесь начинало осуществляться многое, о чем мы мечтали и готовились, или совершались реформы, обновлявшие русскую жизнь и порождавшие новые надежды. Понятно, что в беседах наших не было уже прежнего пессимизма». В состав этого кружка, сгруппировавшегося в редакции «Светоча», который издавался Д. И. Калиновским, входили H. H. Страхов, А. П. Майков, В. В. Крестовский, Д. Д. Минаев, В. Д. Яковлев и др. «Первое место в кружке, как говорит Страхов, занимал, конечно, Ф. М.: он был y всех на счету крупного писателя и первенствовал не только по своей известности, но и по обилию мыслей и горячности, с которою их высказывал... И тогда была заметна обыкновенная манера разговора Ф. М. 

Он часто говорил со своим собеседником в полголоса, почти шепотом, пока что-нибудь его особенно не возбуждало; тогда он воодушевлялся и круто возвышал голос. Впрочем в то время его можно было назвать довольно веселым в обыкновенном настроении; в нем было еще очень много мягкости, изменявшей ему в последние годы, после всех понесенных им трудов и волнений». Уже с самого начала года братья Достоевские стали собирать сотрудников для будущего толстого журнала, который они задумали издавать, а в сентябре 1860 г. было ими разослано объявление о подписке на ежемесячный литературный и политический журнал «Время». Объявление это было, по словам Страхова, написано Ф. M. -- чем и представляет важный материал для характеристики его миросозерцания, в котором определенно выразилось влияние философских взглядов Ап. А. Григорьева, легших в основание учения так называемых почвенников. Называя свою эпоху «в высшей степени замечательною и критическою», потому что в ней наблюдаются признаки настоящего «мирного переворота, равносильного по значению даже самой реформе Петра» и состоящего в «слитии образованности и ее представителей с началом народным», Достоевский характеризует, как пагубное явление, то разъединение между интеллигенцией и народом, которое было произведено реформою Петра. «Но, говорит он, теперь разъединение оканчивается. Петровская реформа, продолжавшаяся вплоть до нашего времени, дошла, наконец, до последних своих пределов.

Дальше нельзя идти, дa u некуда: нет дороги; она вся пройдена. Все, последовавшие за Петром, узнали Европу, примкнули к европейской жизни и не сделались европейцами. Когда-то мы сами укоряли себя за неспособность к европеизму. Теперь мы думаем иначе. Мы узнаем теперь, что мы и не можем быть европейцами, что мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих национальных начал, нам чуждых и противоположных, -- точно так, как мы не могли бы носить чужое платье, сшитое не по нашей мерке. Мы убедились, наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача -- создать себе новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал. Но на родную почву мы возвратились не побежденными. Мы не отказываемся от нашего прошедшего: мы сознаем и разумность его. Мы сознаем, что реформа раздвинула наш кругозор, что через нее мы осмыслили будущее значение наше в великой семье всех народов. Мы знаем, что не оградимся уже теперь китайскими стенами от человечества. Мы предугадываем u предугадываем с благоговеньем, что характер нашей будущей деятельности должен быть в высшей степени общечеловеческий, что русская идея, может быть, будет синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа, в отдельных своих национальностях; что, может быть, все враждебное в этих идеях найдет свое примирение u дальнейшее развитие в русской народности. Недаром же мы говорили на всех языках, понимали все цивилизации, сочувствовали интересам каждого европейского народа, понимали смысл и разумность явлений, совершенно нам чуждых. Недаром заявили мы такую силу в самоосуждении, удивлявшем всех иностранцев. Они упрекали нас за это, называли нас безличными, людьми без отечества, не замечая, что способность отрешиться на время от почвы, чтобы трезвее и беспристрастнее взглянуть на себя, есть уже само по себе признак величайшей особенности; способность же примирительного взгляда на чужое есть величайший и благороднейший дар природы, который дается очень немногим национальностям.


Подобные документы

  • Детство и отрочество Фёдора Михайловича Достоевского. Период учебы в инженерном училище. Кружок М.В. Буташевича-Петрашевского. Каторга и ссылка в Омске. Встреча со своей первой женой Марией Дмитриевной Исаевой. Расцвет творчества, вторая женитьба.

    презентация [442,4 K], добавлен 27.05.2015

  • Родословная писателя Федора Михайловича Достоевского. Изучение основных фактов биографии: детства и учебы, женитьбы, увлечения литературой. Работа над произведениями "Бедные люди", "Идиот", "Братья Карамазовы", "Бесы" и "Преступление и наказание".

    презентация [1,5 M], добавлен 13.02.2012

  • Исследование жизненного и творческого пути русского советского писателя Константина Михайловича Симонова. Описания детства, юности, учебы в литературном университете. Характеристика его работы военным корреспондентом. Анализ стихотворений и произведений.

    презентация [4,9 M], добавлен 29.11.2012

  • Краткий очерк жизни, личностного и творческого становления великого русского писателя Федора Михайловича Достоевского. Краткое описание и критика романа Достоевского "Идиот", его главные герои. Тема красоты в романе, ее возвышение и конкретизация.

    сочинение [17,7 K], добавлен 10.02.2009

  • Жизнь и творчество Ф. Достоевского – великого русского писателя, одного из высших выразителей духовно-нравственных ценностей русской цивилизации. Постижение автором глубины человеческого духа. Достоевский о еврейской революции и царстве антихриста.

    доклад [21,1 K], добавлен 18.11.2010

  • Анализ публицистики русского писателя Ф.М. Достоевского. Сотрудничество Достоевского с журналами "Время", "Свисток" и "Русский вестник". Упоминания в художественных произведениях писателя о журналистах. Анализ монографических публикаций и статей.

    курсовая работа [68,7 K], добавлен 27.05.2014

  • "Записки из Мертвого дома" Ф.М. Достоевского как предтеча "Колымских рассказов" В.Т. Шаламова. Общность сюжетных линий, средств художественного выражения и символов в прозе. "Уроки" каторги для интеллигента. Изменения в мировоззрении Достоевского.

    дипломная работа [73,3 K], добавлен 22.10.2012

  • Исследование жизненного и творческого пути русского писателя Ивана Алексеевича Бунина. Описания его семьи, детских годов, учебы в гимназии и работы в редакции газеты. Характеристика произведений и лирических стихотворений. Присуждение Нобелевской премии.

    презентация [508,9 K], добавлен 17.10.2013

  • Биография Ф.М. Достоевского. Учеба в Главном инженерном училище. Первые литературные опыты. Увольнение из армии. Успех романа "Бедные люди". Участие в организации тайной типографии, арест, ссылка. История написания романа "Преступление и наказание".

    биография [26,2 K], добавлен 01.03.2010

  • Творчество Луи-Фердинанда Селина в отечественном литературоведении. Особенности восприятия данным автором творчества Федора Михайловича Достоевского. Трансформация художественных образов и идей в исследуемом романе Селина "Путешествие на край ночи".

    магистерская работа [85,1 K], добавлен 02.06.2017

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.