Поэтика изображения телесности в раннем творчестве Елены Шварц

Деформация и изменение как конституирующий принцип поэтики Е. Шварц. Телесный аспект мифа об избранности поэта. Метаморфозы как один из ключевых аспектов телесности. Телесный аспект взаимодействия с Другим. Отношения с Богом в творчестве поэтессы.

Рубрика Литература
Вид дипломная работа
Язык русский
Дата добавления 01.08.2017
Размер файла 235,4 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Выделенной нами поэтике травмы в её приложении к историософской концепции Шварц вторят слова Юлии Трубихиной - она выделяет "раскол" как одну из наиболее характерных для Шварц фигур - раскалываться может сознание, порождая множественные инкарнации лирической героини, и тело, а также - история как таковая. Используя слово "раскол" Трубихина отсылает напрямую к церковному расколу XVII века, указывая на то, что Шварц осмысляет эти "расщепления" в истории, которые проходят непосредственно по телу страны (ср. уподобление женского тела стране, обсуждаемое ниже), как это происходит в приведенных выше строках про Петра, как то, что позволяет истории продвигаться вперёд:

"Таким образом, из раза в раз возникающие у Шварц исторические "экивоки" - это указание на линию разлома, которая обнажает расколотость и одновременно продвигает Россию дальше на пути в будущее: Шварц обращается к фигурам Ивана Грозного, Петра Великого, Екатерины II, к народовольцам XIX-го века, и - к распаду Советского Союза" (Trubikhina 2009: 138).

Москва во "Сне" названа "толстопятой" - используя этот эпитет, Шварц подключается к уже сложившейся мифологии Москвы-Петербурга, в которой последнему отдаётся предпочтение перед первой как перед закостенелым, не способной к развитию. Пята/пятка у Шварц - это одно из наиболее уязвимых на теле мест, который как раз за счёт своей незащищенности обеспечивают связь с Богом и содержат в себе "камень жизни": Нерастворимый жизни камень - У Ахиллеса в пятке он, / У нас под горлом заключён ("Стихи из зелёной тетради…"); об уязвимости сказано в этих стоках: О древняя змея! Траву / Ты кормишь, куст в цвету, / А тем, кто ходит по тебе, / Втираешь тлен в пяту (1; 155).

Именно ранение пятки запускает процесс "выявления" тела или события из одинакового ряда подобных ему: согласно Шварц, никто не проявлен полностью до тех пор, пока ему не нанесена травма или хотя бы маленькая рана. Этому же посвящено стихотворение "Новости дня", в котором длинный перечень ничего не значащих новостей, который завершается такими стихами: Мы - мира кубики, частицы, / И нами снится то, что снится. / Не ведая, мы источаем опись / Событий, дат и прочих пустяков, / Но выжмут спирт из муравьев. / Цап - рацию из облака украдкой / И шифром передам, настроясь на волну: / Россия крещена, я занозила пятку, / И Атлантида канула ко дну (1; 57-58). Такое подчиненное положение человека отсылает к другой формулировке Шварц: Ну и что она [жизнь] есть? - паста, пепел, дурман, / Просто нечто болимое, некий болящий туман (1; 48). Это "нечто болимое" и проявляется и становится значимым в истории только тогда, когда ему наносится рана - даже такое незначительное происшествие, как заноза в пятке, позволяет поставить жизнь человека наравне с эпохальными историческими событиями (впрочем, незначительной эта рана кажется только на первый взгляд - ясно, что за ней вновь стоит ранение Ахилла).

Между прочим, утешение чего-то больного, неоформившегося, опредмеченного становится задачей как раз-таки юродивых: И, севши в санки детские простые, / Ко мне скользит юродивый Семен. / Он говорит: не плачь, не плачь, больное, / Поешь-ка ты горчички и лети / В веселых санках рядышком со мною, / В забвенный снег, не тающий весною, / Тебя я скину мягко на пути (1; 121-122).

В "Новостях дня" среди прочего указывается на то, что поэтическая одаренность может пропасть втуне; в первую очередь это происходит, конечно, если ею одаряют "не раненного" человека: И заявленье подал Пейсюкович, / И внуки его будут Пэсиком - / Роже и Шарль, премилые французы, / Им кровь пророков будет не в обузу / И в галльской растворится так легко (1; 57). Однако подобный сбой может произойти и по другим причинам. Например, как это излагает Жозефина фон Зицевиц, анализируя "Боковое зрение памяти", из-за отсутствия направленности, телеологии, из-за незнания, к чему приложить свой дар:

"Но, в отличии от Пушкина, Шварц не ставит акцента на предназначении вдохновения: никто не приказывает поэту "глаголом жечь сердца людей". Нева, которая вдохновила Шварц, оставила её с дополнительным глазом и со словами, которые сидят в ней как чужой элемент, без объяснения" (Цитцевитц 2013: 353).

В "Боковом зрении памяти…" поэтическое входит в героиню через раненный висок - ещё одну уязвимую часть тела. Так это происходит и в поэме "Простые стихи для себя и для Бога"; начало отрывка можно счесть за контаминацию первых стихов "Ада" Данте и "Пророка" Пушкина и прочитать их в этой перспективе - Бог наделяет героиню поэтическим даром, но это нежеланный дар, так как он отторгает героиню от неё самой: Мне двадцать восемь с половиной / Сегодня стукнуло, итак: / Была я в патине и тине, / И мозг мой терся о наждак. / Но вот Господь висок пронзил / Тупой язвящею иглой, / Вколол мне в мозг соль страшных сил, / И тут рассталась я с собой (1; 87-88).

И потому лирический герой Шварц создаёт себе зону независимости, даёт себе право отказаться от поэтического дара: Но в череп этот страшный лаз / Я тотчас залепила воском (1; 88). В другом стихотворении встречаем слова: "Не надо вещего мне ока, / Не надо зрения пророка, / Я так боюсь привидений, / А пуще - чуда и знамений ("Стихи из зелёной тетради"); слова эти, возможно, восходят к Первому посланию апостола Павла к Коринфянам: Ибо и Иудеи требуют чудес, и Еллины ищут мудрости; а мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие (1 Кор.1: 22-23); Итак языки суть знамение не для верующих, а для неверующих; пророчество же не для неверующих, а для верующих (1 Кор.14: 22). Иными слова, речь здесь идёт о боязни перед ложным пророческим самоощущением, и это выводит нас на новую проблему, которая состоит в том, что лирический герой Шварц стремится создать себе зону независимости, в которой бы он не подвергался отчуждающим его от его же тела силам, среди которых следует в первую очередь назвать культуру.

1.3 Посягательство культуры на тело (и способы нового с ней взаимодействия)

Начать разговор о том, каким образом культура и другие тела способны посягать на тело поэта следует, отталкиваясь от тем, обсужденных в предыдущем разделе. Дело в том, что "проявленность" у Шварц - далеко не всегда положительная категория. За телом, заявившим о себе в мире, тут же начинается охота, как это и происходит в стихотворении "Невидимый охотник". В нём разворачивается метафора кожи-текста, кожи-писчей таблички с письменами: Может быть, - к счастью или позору, - / Вся моя ценность только в узоре / Родинок, кожу мою испещривших <…> Кожа - вот что во мне оказалось ценнее, / И невидимый меткий охотник, / Может, крадется уже за нею (1; 26). В то же время снятая, как с "соболя, норки и белки", кожа выступает залогом бессмертия: Сгниет ли мозг и улетит душа. / Но кожу - нет! - и червь не съест, / И там - мою распластанную шкурку. / Глядишь, и сберегут как палимпсест (1; 26). Равным образом, кровь может стать подходящей поверхностью для письма - на этот раз культура буквально входит в кровь и становится своего рода проклятием: Вот на крови твоей застылой / Я буквы вырезала - вот / Они в твоих кружатся жилах, / Дробятся в очи и в живот (1; 109).

Осознание этой оборотной стороны письма и "отмечености" влечёт за собой желание стереть с тела любые пометы, чтобы избежать насилия со стороны судьбы. Для этого можно взять собственное тело под контроль и управлять рисунком его родинок: И назовешь себя ты Аладдин, / И родинки мы будем муштровать. // Мы будем с кожи их сдувать / И заставлять их танцевать, / Кружиться в небесах ("В живую рану…"); другой возможных вариант - это стереть со своей кожи любые приметы: Я родилась с ладонью гладкой, / С краев нетраченной судьбой, / Царапает бессильно мне ладони / И, подвывая, в свете синем тонет (1; 110). Героиня хочет избежать воздействия на неё своих же органов: И повторю - я вам не флейта, / Я не игрушка вам Это заявление затем отзовётся в просьбах к Богу дать героине любовника-игрушку. См. ниже. , / Ни вам - печенка, селезенка, / Ни сердцу, ни мозгам (1; 25). Особенно важно здесь упоминание флейты: вполне вероятно, что оно отсылает, во-первых, к сцене из "Гамлета", в которой принц заявляет, что он не позволит играть на себе, как на флейте, и, во-вторых, к "Флейте-позвоночнику" Маяковского - и в связи с упоминанием сердца может означать отрешенность героини от любовных страданий и нежелание приносить себя в жертву ради новой Лилички.

В этом случае сердце, как и язык выше, в случае с "Соловьём спасающим" расщепляется на два плана - телесный и культурный (представление о сердце как об источнике чувств), оба из которых несут опасность - больное или отказавшее сердце может убить или навредить точно так же, как и сердце-источник любовных страданий.

Образ флейты и флейтиста появляется ещё раз в "Невидимом охотнике" и вновь сопряжен с насилием над героиней - флейтист царапает пришедшую ему в голову мелодию прямо на её коже. Своего апогея тема культуры/тела и насилия достигает в "Элегии на рентгеновский снимок моего черепа", где она, поначалу тоже подана через образ флейтиста - Шварц прибегает к мифу о Марсии и Аполлоне: Флейтист хвастлив, а Бог неистов - / Он с Марсия живого кожу снял - / И такова судьба земных флейтистов (1; 28). Мы уже упоминали, что увечье - необходимое условие становления поэтом, и помочь в этом может жестокий бог (как мы увидим дальше, на месте Аполлона может стоять и христианский бог в то числе), который, правда, сам от этого пострадает (об этом будет подробнее сказано ниже, в главе про взаимодействие с Другими): Был богом света Аполлон, / Но помрачился <…> И вот теперь он бог мерцанья, / Но вечны и твои стенанья. Как мы уже говорили, стенания Марсия мы склоны сближать с тем же звуковым рядом криков и клёкотов, которые в поэтическом мире Шварц слышит ребёнок/поэт при рождении.

Однако эти же строки, в свою очередь, указывает на то, что и голос может быть источником или свидетелем насилия и страданий, как это происходит в стихотворении "Бестелесное сладострастие": в нём именно персонаж-Голос во время французской революции приходит, чтобы бросить останки короля и королевы в негашеную известь - тем, самым, впрочем, избавляя их от страданий. Сходным образом это подано в стихотворении "Молодому поэту" из цикла "Кинфия". В нём на плохого поэта на площади нападает громовой голос, который заставляет его признаться в своей бесталанности: Не дергай Музу за подол больше. / Не то смотри - на площади людной / Вселится в тебя громовой голос, / И не захочешь - скажешь при людях: „"Таким, как я, - хозяевам счастливым / Мордашек гладких, наглых <…> С мозгами птичьими и языком длинным, - / Лишь к смертным женам вожделеть можно (2;

9). Совмещение площади и громового голоса позволяют предположить, что на молодого поэта напал дух Маяковского - тем самым, мы вновь сталкиваемся с ситуаций, когда культура посягает на тело. Напрямую эта тема появляется в тексте "Джоконда (на знаменитую кражу)", в котором сама Джоконда похищает человека, а в конце появляется Леонардо да Винчи-вампир, метонимически означающий искусство в целом, которое питается жизненной силой человека: О маленький маляр, укравший Мону Лизу! / (А может быть, она его украла?) <…> Кто это в дверь стучится? / Кудрявый, крепкозубый, как вампир, / Он - Леонардо - вами насладится (1; 168-169).

Сосредоточимся на анализе "Элегии. Дальнейшее разворачивание элегии показывает, что увечье может прийти не только от бога, но и от тела. Этот вывод уже подготовлен стихами из первой строфы: Все тот же грязи ты комок, / И смерти косточка в тебе посередине. "Косточка смерти", которая находится посередине тела может обозначать в том числе и сердце, но с куда большей вероятностью отсылает к черепу, рентгеновский снимок которого героине "подсовывает" помрачившийся бог: Был он, плотно-туманный, / Жидкой тьмою объят - / В нем сплеталися тени и облака, / И моя задрожала рука. В следующих стихах череп ещё больше отстраняется от тела героини, отчуждаясь в пользу культуры: Этот череп был мой, / Но меня он не знал, / Он подробной отделкой / Похож на турецкий кинжал. Последние два стиха, отсылают сразу к нескольким классическим текстам, в первую очередь, к стихотворению Лермонтова "Поэт", в котором кинжал становится аналогом поэта; ржавчина же на клинке у Лермонтова соотнесена с желтизной кости у Шварц, ср.: Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк! / Иль никогда, на голос мщенья, / Из золотых ножон не вырвешь свой клинок, / Покрытый ржавчиной презренья?; Кость, ты долго желтела, / Тяжелела, как грех <…> Обнаглела во мне эта желтая кость. Такое сравнение ещё раз отсылает нас к той сложной семантике, которой обладают острые предметы у Шварц - они одновременно разрезают, колют и скрепляют, как это происходит и здесь: кость-череп желтела-ржавела, но её "восстановление", становление поэтом возможно только путём приближения к смерти, что, как мы указали выше связано с отчуждением себя в пользу предшествующей поэтической традиции. Слишком сильное увечье (равно как и культура, внедряющаяся в тело поэта) может и убить, и поэтому поэт всё время балансирует между двумя полюсами - забвением и, собственно, калечащей поэзий - пытаясь присвоить себе самому право наносить себе увечья, отказываясь быть игрушкой своих органов, как это было в приведенном выше стихотворении.

Трубихина, анализирую стихотворение "Свалка", отсылает к концепции "страхе влияния" Гарольда Блума, заявляя, что к Шварц она неприложима - по её мнению, идти против каноничных образов, переворачивать и перверсировать их, добиваясь для себя права самостоятельно называть себя поэтом, а не препоручать это кому-то другому, Шварц заставляет её "поэтическое бесстрашие":

"Но даже несмотря на барочную образность этого стихотворения, скрытая (или не очень) отсылка к традиции, в первую очередь к одному из самых канонизированных пушкинских стихотворений "Пророк", может показаться дерзкой: у поэта меньшего масштаба это бы выглядело как клише, но в "Свалке" отсылка эта настолько к месту, что почти приводит к исчезновению пушкинского оригинала - а это не так-то просто. Другими словами, в Шварц говорит не "страх влияния", а свойственное ей бесстрашие. Пушкинского пророка на путь поэта и прорицателя призывает "шестикрылый серафим", уродуя его тело, вырывая и дарую новые глаза и язык <…> изуродованному же Дионису, свалке, дар речи даёт авторское "Я" стихотворения" (Trubikhina 2009: 139).

В этой цитате нам скорее интересно именно ещё одна иллюстрация противоборства с предшествующей традицией, чем апелляция к "бесстрашию", идентифицировать которое как факт литературы, влияющий непосредственно на поэтику, довольно сложно. Говорить о "страхе влияния" всё-таки можно, но учитывая особенности советского культурного и литературного полей. Прежде чем заговорить об этом, необходимо указать, что Шварц в той же "Элегии…" указывает и на другой возможный исход этого противоборства, не предполагающий жертв. Героиня вспоминает, что когда-то видела в гостях чей-то ещё череп: Давно в гостях - на столике стоял его собрат для украшенья, / И смертожизнь он вел засохшего растенья. Более того, кто-то решил воспользоваться черепом, чтобы собрать денег на покупку алкоголя - тем самым он профанировал образ Маяковского из всё той же "Флейты-позвоночник": Как чашу вина в застольной здравице, / подъемлю стихами наполненный череп. Героиня же спасает череп, и тот сразу же теряет свою зловещую ауру: А я его тотчас же отняла - / Поставила на место - успокойся - / И он котенком о ладонь мою потерся. И только после этого, ненасильственного, разрешения противоборства героиня получает свою независимость, как от телесного умаления, так и от отчуждения себя в пользу культуры: За это мне наградой будет то, / Что череп мой не осквернит никто - / Ни червь туда не влезет, ни новый Гамлет в руки не возьмет.

Как мы увидели из этой главы, Шварц воспроизводит мифологическое представление о теле поэта, которое должно прежде быть искалечено, чтобы впустить в себя поэзию или Бога; ту же самую схему она проецирует на вещи, внеположные телу, выдвигая деформированность в качестве необходимого условия проявленности в мире.

В то же время, насилие со стороны культуры может рассматриваться лирической героиней Шварц как нежелательное - это может быть понято в терминах отрицаемого "страха влияния", которое ведёт к бесстрашию, к которым прибегает Трубецкая, но возможен и другой ответ - источником насилия культура становится не сама по себе, а когда её упрощают и идеологизируют, превращая в инструмент репрессии и сегрегации. Так что, возможно, подобное представление о культуре могло сложиться у Шварц при ежедневном столкновении с образовательной и культурной средой Советского Союза, транслировавшей и узаконившей лишь ограниченное число интерпретаций того или иного текста или события.

Мы продолжим разговор об этой проблематике в следующей главе, где покажем, что помимо травмы можно также выделить и другие фигуры, через которые с тем или иным успехом достигается или, напротив, нарушается взаимодействие культур, культуры и тела, разных тел. Фигуру эту мы бы обозначили как метаморфозы.

Глава 2. Метаморфозы как один из ключевых аспектов телесности

2.1 Роль метаморфоз в поэтике Е. Шварц

Нам нет смысла перечислять все случаи обращения Елены Шварц к поэтике метаморфозы, за нас это уже сделал Александр Скидан, который привёл список (не полный) подобных обращений:

"Всё превращается во всё: молния - в спиной хребет ("Живая молния"), любовники - в котов ("Любовь как третье") <…> Неисчислимы превращения субъекта лирического высказывания - в исторических и литературных персонажей, птиц, зверей, насекомых, рыб, растений, в небесные и астральные тела". Столь частое обращение к этой поэтике нуждается в объяснении, и сам Скидан приводит одно из возможных, когда пишет, что "метаморфоза происходит на антропологической или онтологической границе, как её преодоление: природа трансформируется в культуру (и наоборот), живое - в неживое (и наоборот) <…> Тем самым физические законы мира оказываются отменены, временной континуум - свёрнут, порядок - опрокинут, базовые социально-культурные запреты - нарушены" (Скидан 2003a: 58).

При всей справедливости этих указаний, ниже нам бы хотелось показать, что метаморфозы (и "смешение" как один из их модусов) в поэзии Шварц проявляются на нескольких уровнях, а также то, что их сбои так же важны, как и их плавное протекание.

Начать бы следовало с ещё одного обращения к топосу Петербурга у Шварц. Именно он острее всего ставит проблему экзистенциальной незакрепленности в мире. Пространство Петербурга - это пространство, в котором нельзя закрепиться, назвав его своим: Зачем осталась я наедине / С манящим омутом, c водою черной, / С удавкой крови золотой / И бритвой ржавой воздуха у горла, / С родною этой стороной - Чужою тоже? (Неизданные стихи). Но Петербург - это скорее исключение; если определить себя в нём нет никакого шанса, то в других местах такая возможность остаётся, но всё равно не разрешается вопрос о самоидентификации: Так человек в середине жизни / Понимает - не что он, а где он (1; 235). Ясней всего эта проблема определения собственной идентичности звучит а "Элегии на рентгеновский снимок…": Но странно мне другое - это / Что я в себе не чувствую скелета, / Ни черепа, ни мяса, ни костей, / Скорее же - воронкой после взрыва / Иль памятью потерянных вестей, / Туманностью или туманом, / Иль духом, новой жизнью пьяным (1; 30). Как представляется нам, в этих строках можно увидеть отклик на катастрофические события XX века Так, например, у Шварц иногда возникают образы, очевидно связанные с Холокостом: Его одежда одухотворена, / А на других / Она как будто сложена / У газовых камер. Сюда же стоит отнести и цитаты из "Фуги смерти" Целана, которого Шварц либо могла прочесть сама, либо же восприняла через свою подругу, Ольгу Седакову, которая Целана переводила: Земля, земля, ты ешь людей <…> Ну что же - радуйся! Пои / Всех черным молоком; О Фердинанд, живи, я умоляю! / Из сердца роза алая всходила, / И осыпалась в небе для мильонов / Одним движением разрытая могила. Возможно, мотив рождения через печку, который обсуждается во второй главе, стоит также рассматривать с этой перспективы. , заострившие проблему идентификации, равно как и на продолжающееся насилие со стороны государства, которое осуществляется не только физическим, но и культурным, эстетическим давлением - для понимания поэтики Шварц важен её статус неподцензурного поэта, стихотворения которого не могут быть напечатаны официально из-за того, что не соответствуют тем эстетическим каноны, которые транслируются властью. Если принять этот статус во внимание, то можно будет объяснить одну из особенностей поэтического мира Шварц, которую Корчагин и Ларионов сформулировали так: "Мировая культура для Шварц была своего рода кривым зеркалом, в котором отражались все травмы и разломы, свойственные человеку ХХ века, - именно поэтому культурные образы в ее стихах часто оказываются разрушительными" Корчагин К., Ларионов Д. Хрестоматия андерграундной поэзии. Елена Шварц. - http: //arzamas. academy/materials/1243.

Действительно, в предыдущей главе мы уже видели, что культура может посягать на тело и учинять над ним насилие. Шварц и её современники на себе испытали, каким образом культура может превратиться в репрессивный орган и стать инструментом сегрегации. Однако, в то же время именно культура, точнее, культуры в их разнообразии, поданные в телесных терминах метаморфоз-превращений, выступают способом избежать насилия.

Следует для начала сказать, что поэтика метаморфоз отсылает не только к мифологическим представлениям, у неё есть и другой источник. Так, на процитированные строки из "Элегии" можно взглянуть несколько по-другому, если обратиться к концепции Евгении Извариной. Изварина прочитывает Шварц через алхимические практики, что справедливо, учитывая увлечение поэтессы эзотерической литературой, характерное вообще для петербургской неофициальной сцены. Шварц сама указывает на свои источники, когда в "Гостинице Мондэхель" пишет: Надпись алмазную вдруг увидала в стекле, буквы крошились: / "Я - Елена Блаватская" Совпадение имён играет на отождествление Блаватской и поэтессы-алхимика. Подобное приближение (тела к телу) важно ещё и потому, что вещества для алхимических экспериментов добываются непосредственно из тела, причём через страдания. См. в том же стихотворении: "Слезную чашку возьму, выпарю, чтобы кристаллы осели". начертано было (1; 129); ещё раз алхимия явно появляется в "Сонате темноты", в образе Дьявола-алхимика. Изварина демонстрирует, как тела у Шварц проходят через стадии алхимического и процесса и особенно останавливается на первом из них: "В упрощённом представлении алхимического процесса первая стадия, стадия гибели материи, именовалась „Nigredo“: почернение" (Изварина 2000).

Нигредо в то же время выступает условием дальнейшего развития, он открывает в веществе его потенцию к превращению: "Но что такое распад в алхимии? Неотъемлемое условие дальнейшего синтеза, воссоединения, возрождения, наиболее полной реализации всех потенций" (Изварина 2000). Напрямую это проговорено, как указывает Изварина, в "Бестелесном сладострастии" - пока тела короля и королевы не уничтожены окончательно, они не могут проявиться полностью: Головы моей нету, правда, / Всего лишнего я лишена, / Слезли платья, рубашка и грудь, / Но когда я пылинкою стану - / Вот тогда моя явится суть (1; 36). Эта же схема проецируется и на другие ситуации - так, храм, который, как мы покажем, соотносится с телом, становится тем святее, чем больше над ним надругались: Храм - тем больше храм, чем меньше храм он (2; 169). Эта строка, в свою очередь, является переработанным стихом из Лермонтова (Так храм разрушенный - все храм), однако поэтика Шварц смягчает и даже устраняет его трагическое звучание.

Образ храма, в свою очередь, требует отдельного комментирования, так как он напрямую связан с темой, которой мы уже касались, - гендерной специфики образности и поэтики Шварц. В её текстах не раз и не два возникает образ тела-храма, тела-церкви. Эта образность восходит сразу к нескольким источникам. Во-первых, к сразу к нескольким посланиям апостола Павла: Разве не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас? (1 Кор.3, 16). Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа, Которого вы имеете от Бога и вы не свои? (1 Кор.6, 19). Во-вторых, это слова Мандельштама из "Утра акмеизма": "То, что в XIII казалось логическим развитием понятия организма - готический собор, - ныне эстетически действует как чудовищное: Notre Dame есть праздник физиологии, ее дионисийский разгул. Мы не хотим развлекать себя прогулкой в "лесу символов", потому что у нас есть более девственный, более дремучий лес - божественная физиология, бесконечная сложность нашего темного организма" Мандельштам О. Утро акмеизма // Мандельштам О. Собрание сочинений: В 4 т.Т. 1. М.: Арт-бизнес центр, 1999. С. 179. . Нам же, однако, сейчас важен в первую очередь другой источник.

Поэтесса не скрывает, что она обращается к барочной поэтике метаморфоз, когда пишет цикл "Летнее Марокко". Однако, столь же важна для неё и поэтика микро - и макроуровней, столь важная для барокко. Нагляднее всего это становится видно как раз в тех текстах, в которых тело сопоставляется с архитектурными строениями, как это происходит в "Элегии", где появляются элементы тела-храма Эта тема в "Элегии…" позволяет по-другому посмотреть на сцену с рентгеном оттуда же: рентген предоставляет новый режим видимости, который позволяет обнажить "божественную физиологию", строение тела. : Обнаглела во мне эта желтая кость, / Запахнула кожу, как полсть, / Понеслася и правит мной, / Тормозя у глазных арок <…> Подобьем храма иль фиала (1; 29). Фиал - это не только сосуд (череп-чаша в самой элегии), но и элемент храмовой архитектуры. Это взаимозамещение части и целого, смена микро - и макроуровней и указывают на то, что Шварц ориентировалась на барочную поэтику. В сниженном виде схожий образ женщины-страны возникает в стихотворении "В отставке": И можно ли обнять страну, / Обнявши женщину одну? / И если мысленно продолжить / Ее раздвинутые ноги / (О ты - завершие равнин!) - / То под одной пятой - Варшава, / А под другою - Сахалин (1; 113) (строки, возможно, восходящие к ломоносовским: Сидит и ноги простирает / На степь, где Хину отделяет / Пространная стена от нас; / Веселый взор свой обращает / И вкруг довольства исчисляет, / Возлегши локтем на Кавказ).

Для нас важно, что именно женское тело становится для Шварц микрокосмом (Но ей блаженное мычанье отвечало - / Что Дева, Дева - Микрокосм - 2; 175); тело-церковь, таким образом, становится в один ряд с телом-печью, с чревом Также важно буквальное прочтение выражения "лоно церкви". : Войдешь [в церковь] - и ты в родимом чреве: / Еще ты не рожден, но ты уже согрет / И киноварью света разодет (2; 78). Такое представление становится возможным потому, что, по замечанию Попович, "представление о чреве Девы Марии как о храме Божьем было распространено как в Восточной, так и в Западной церквях" (Popovic 2007: 767). В Восточной Церкви его запечатлел, в частности, Сергей Булгаков:

"В Восточной Церкви, к тому же, фигура Софии, мудрости Божьей, также связывалась с храмом Божьим посредством женского тела. Так, в софилогии Сергея Булгакова, например, Церковь, отождествленная с телом Христа, в то же время отождествлялась с женским телом Софии, которая выступала как невеста Христа" (Popovic 2007: 767).

Женское тело-церковь оказывается подвержено разрушению, которое, однако, запускает, как и в других случаях, процесс приобщения к поэтическому. Так это происходит в "Боковом зрении памяти", где мы вновь наблюдаем сопоставление частей тела и архитектурных сооружения: Когда мальчишка вдруг, ощерясь, / Метнул / Зазубренный угля кусок / В висок / (Висок ведь по-английски - храм) (1; 232). Женское тело, как и храм, подвергается надругательству и разграблению, но менее сакральным от этого не становится, напротив, согласно приведенной выше формуле, приобретает ещё более сакральный статус: Стою заплеванной часовней, / Нет алтаря и нет икон в ней, / И только ветер в ней шуршит, / Да мышка лапками стучит, / Но служба в ней идет (1; 81). Строки эти, напрямую отсылая к советскому опыту разрушения и разграбления церквей С 1978 года в самиздате даже распространялся альбом "Разрушенные и оскверненные храмы" который в 1980 году опубликовало издательство "Посев". - Разрушенные и оскверненные храмы. Франкфурт на Майне: Посев, 1980. , вместе с тем ведёт к проблематике взаимодействия с Другим, на этот раз, с мужчиной, который в поэме "Horror eroticus" оскверняет одновременно и героиню, и церковь: Я - в церковь. Рушусь вся перед иконой / И пули визг, и вдрызг стекло со звоном. / И черная дыра во лбу Мадонны <…> Потом с улыбкой ломаной и нежной / Он автомат прилаживает к паху / И нажимает спусковой крючок (2; 91); подробнее об этом будет сказано в последней главе.

Впрочем, бомльшая сакральность, проявленность, закрепленность в форме воспринимается как нечто ограничивающее: (Бесформенность души - залог вечности.) / Так не будь же подробным - ужасный наступит конец! <…> Монетой ржавою, где грубым молотком / Навеки выдавлен серебряный любовник. / Он мог бы быть возлюбленным Луны, / Бессмертным и прекрасным непонятно, / Когда б не эти - едкой кислотой / Крестообразно съеденные пятна (1; 48-49). Эта апология "непроявленности" напрямую соотносится с мотивом охоты за кожей-писчей бумагой в разных её изводах, которые мы разобрали выше.

Со схожей ситуацией мы встречаемся и в "Элегии…", которая, как нам кажется, ищет пути для взаимодействия с травматическим опытом, пытаясь вычленить из него силы для дальнейшей жизни - несмотря на все телесные умаления, героиня чувствует себя "духом, новой жизнью пьяным", то есть она становится открытой для метаморфоз. Причём метаморфозы, смешения, прослеживаются уже и на формальном уровне - мы имеем в виду, полиритмию, которая, судя по всему, была воспринята Шварц через Хлебникова. Столь же важной становится и синэстезия, которая выдвинута Шварц в качестве основы её поэтики. Чтобы разобраться в этом, необходимо вновь обратиться к влиянию на Шварц футуризма, но на этот раз для того, чтобы определить, насколько далеко простиралось это влияние. Лингвистические и фонетические эксперименты футуристов она, скорее, перевела в план содержания, по-своему тематизировав, как мы показали, мотивы деформированного звука. Для Шварц не было характерно словотворчество в духе того же Хлебникова (строка "все мне что-то мерещится, мрычится, мрочится", открывающая стихотворение об алкогольном опьянении "Из „Сорокоградусных песен“" воспринимается скорее как подражание пьяному заговариванию), не до конца она, судя по всему, поддерживала и эстетику трудновыговариваемого слова. Так, например, героя стихотворения "Невнятно гласные бормочем…" влекут обратно на небо вовсе не согласные, а гласные: Невнятно гласные бормочем / И множим тем грехи свои, / Но мне явился светлый ангел / Трехликий кроткий АОИ <…> Трепещет Бэ, прилипши пяткой / К земле, за нею Вэ - как в лихорадке, / Мычит ли Эм губой отвисшей, / А Тэ недвижно, как забор <…> Но гласных ясное томленье / За локти вверх зовет - домой (1; 92). Тут, на наш взгляд, может быть несколько интерпретаций: либо отказ от согласных - это усталость от советских аббревиатур, состоящих сплошь из согласных (в чём можно рассмотреть некую тупиковую ветвь русского футуризма), либо же, это стихотворение отсылает к целому ряду текстов, которые, обращаясь к гласным, описывают синэстетический эффект. Если не отрываться от контекста русской литературы, то можно опять-таки указать на футуристический источник, а именно на статью Крученых "Декларация слова, как такового" (1913), в которой он пишет о гласных, как средстве обрести вселенский язык: "Согласные дают быт, национальность, тяжесть, гласные - обратное - вселенский язык" Крученых А. Указ. соч. С. 71. . Гласные здесь уже наделены способностью смешивать, совмещать разные языки в один вселенский. Столь же вероятно, что источником её представлений о синэстезии стал и сонет Артюра Рембо "Гласные": "А - черно, бело - Е, У - зелено, О - сине, / И - красно…" Рембо А. Стихи. Последние стихотворения. Озарения. Одно лето в аду // М.: Наука, 1982. С. 85. и "Сказка для детей" Лермонтова - "Я без ума от тройственных созвучий / И влажных рифм - как например на Ю". Сама Шварц декларативно называет синэстезию "основой чувств" в одноименном стихотворении: Флейта голубем завьется, / Красным ухнет барабан <…> И чувств всех наших - всех шести - / Зерно старается одним цветком взрасти. / И кисло то, что было громом, / И звон колоколов горчит, / И корень чувств встает доходным домом, / И кочерыжкою в нас глубоко зарыт (1; 41).

Особенно интересны здесь слова про доходный дом, которые позволяют связать синэстезию с более широкой установкой на диалог с различными культурами, на восприятие культурного и эстетического разнообразия. Чтобы продемонстрировать, как это становится возможным, нам придётся выйти за пределы нашего периода, но пример этот слишком показателен, чтобы от него отказаться, тем более что установку на разнообразие Шварц пронесла через всё своё творчество. Итак, тематически образ доходного дома, в котором смешиваются несколько чувств-культур, был продолжен в поэме "Прерывистая повесть о коммунальной квартире" (1996), в которой скученная петербургская коммунальная квартира становится своеобразной моделью мира, где на одной жилплощади уживаются христианин, буддист, суфий и иудей. Направленность на диалог культур можно проследить уже на уровне одного стихотворения и, умже, одного стиха. Так это происходит в "Балладе, которую в конце схватывает паралич", в которой одного и того же персонажа называют словами русского и украинских языков, совмещая их в рамках одного стиха: Мальчик пропал, но нашли инвалида, / Парубка, парня, дедушку, дида (1; 42) Как показал Александр Марков, в более позднем творчестве, уже после распада СССР, Шварц будет совмещать русские слова и украинизмы с совершенно другой целью - для указания на акт сорванной коммуникации, "неудавшегося сватовства России к Украине": Марков А. Украинизмы в независимой русской поэзии: к постановке проблемы // Воздух. 2016. № 3-4. С. 241-246. ; другое такое совмещение встречается в диптихе "Хасидские мотивы", название которого ещё больше расширяет пространство культурного разнообразия: Мой родимый, муй коханку (1; 158). Подобная полифония встречается и в других местах: Da bin ich Dichter (Всё-таки я поэт), / Son' poeta anche (И я поэт) (1; 25). Более того, Шварц сама указывает на продуктивность прочтения слов по-разному на разных языках для вычленения из них всё новых и новых смыслов. В частности, в примечании к стихотворению "Гостиница Мондхель" она пишет: "Если прочесть это слово по-немецки (с французской связкой), выйдет "ясная луна", если же первую часть слова - по-французски, а вторую - по-английски, то: „мир - ад“" (1; 129). Некоторые совпадения слов в разных языках, отыгрываются непосредственно в телесной поэтике Шварц - мы уже видели это в строках про храм-висок-temple из "Бокового зрения".

Далее следует уже превращение самого тела, тела поэтессы-лирической героини, которая оборачивается то римской поэтессой, то цыганкой, то средневековой монахиней, то она пишет от лица эстонского поэта Арно Царта, намекая на эстонского же композитора Арво Пярта, то ведёт повествование от лица мифологической китайской лисы. Стефани Сэндлер по этому поводу пишет о том, что в этой поэтике "перевоплощения" (impersonation) Шварц наследует Ахматовой, которая в своих поздних сочинениях скрывала факты своей биографии за условными персонажами (Сэндлер упоминает, в частности "Шиповник цветет" и "Лотову жену"); Шварц же доводит эту поэтику до её предела - лирическое Я в её поэзии становится многослойным, "за одной снятой маской обнаруживается другая" (Sandler 1996: 314).

Если развить тезис Сэндлер, то можно будет сказать, что, как и в случае с Ахматовой, которая жила в "сталинской России, в которой почти никому не была дозволена прямота и право на собственную личность" (Sandler 1996: 313), мотивы обращения Шварц к этой поэтике также коренятся в за-текстовом пространстве. Нам в таких метаморфозах лирической героини, при которых она превращается в персонажей из абсолютно разных культур, видится попытка пробиться за ту чётко очерченную советской властью эстетическую границу, противопоставить полифонию монологичности, свойственную не одной только Шварц, но и другим её авторам-современникам. Кстати по этому поводу будет привести слова Марка Липовецкого, сказанные, в том числе, по поводу "Школы для дураков" Саши Соколова - произведения, которое целиком основано на поэтике метаморфоз. Липовецкий намечает разницу между советским и западным постмодернизмом:

Вот почему если для западного постмодернизма так существенна проблема дифференциации, дробления модернистской модели с ее пафосом свободы творящего субъекта, смещения границ между центром и периферией и вообще децентрализация сознания (последний фактор, в частности, выражает себя в концепции „смерти автора“ как смыслового центра произведения), то русский постмодернизм рождается из поисков ответа на диаметрально противоположную ситуацию: на сознание расколотости, раздробленности культурного целого, не на метафизическую, а на буквальную „смерть автора“, перемалываемого государственной идеологией, - и из попыток, хотя бы в пределах одного текста, восстановить, реанимировать культурную органику путем диалога разнородных культурных языков (Липовецкий 1997: 300).

Шварц, на наш взгляд, действительно, как и Соколов, стремится "реанимировать культурную органику" и вместе с ней - "собрать" саму себя, закрыть то зияние, о котором идёт речь в "Элегии…". Причём этот шаг справедливо будет интерпретировать как политический - обратившись к терминологии Алексея Юрчака, можно сказать, что Шварц формирует собственное "пространство вненаходимости", подвергая тело своей лирической героини метаморфозам, которые дают ей шанс не только находится "вне-", но и вообще "везде" Отдельно разбирать то, как реализуется эта поэтика у Соколова мы не будет, однако, стоит указать хотя бы на то, что Соколов, обыгрывая советские штампы и тем самым пытаясь преодолеть властный дискурс (планктоны на будущее, отдел народного оборзования, вопросы внутренней и внешней калитики), приближается в этой практике к концептуалистам, чего у Шварц мы не обнаруживаем. .

Однако, и в этом состоит главное отличие Шварц от автора "Школы для дураков", метаморфозы в её поэзии не всегда заканчиваются благополучно, образы, в которых эта поэтика запечатлена, подчас выглядят отталкивающими, а память о других людях и о других своих жизнях/состояниях, которую поэт, согласно мифологически представлениям, призван сохранить, порой становится непосильны грузом. Этим аспектам поэтики Шварц и будет посвящён следующий раздел.

2.2 Остановка метаморфоз

Часто встречающийся у Шварц мотив - это соположение жизни и смерти, их смыкание, невозможность различить колыбель и могилу: О чем же ты плачешь? / Чего ты бормочешь? / "Или это - стенки гроба, / Или это колыбель? В черном вязаном платочке / Крыса надо мной теперь. / О милая! Как ты похожа / На бабушку - ты так нежна / И утешенья со слезами / Мешаешь так же, как она (1; 45); Старика отца поила, / Став и матерью ему. / Силой этой благостыни / В колыбель гроб превратила, / Белизной прогнала тьму (1; 54). Так это происходит и в стихотворении "Я опущусь на дно морское…", в котором лирическая героиня хотела бы спеть утешительную колыбельную земле, которая у Шварц в этом стихотворении и вообще, как и в мифологических представлениях, связана с царством смерти Сочленение жизни и смерти дополнительно подчёркнуто их физическим контактом-прикосновением: И - ухо плоское - присыпано золой - / К земле приникну, слушая с тоской. : Ее бесчисленные лонца / Бичом распарывает Солнце / И в глуби мира волокут. / Кто ей, уставшей так смертельно, / Споет тихонько, колыбельно - / Не ты ль - нашлепка на боку? (1; 73). Однако, если в этих примерах смешение всё же несёт с собой утешительные интонации, в других случаях оно обернётся окостенением метаморфозы, её застыванием, невозможностью ни умереть, ни родиться, причём, как и в случае с синэстезией, такое пограничное положение вновь выступает как "основа чувств": И я - полужелток-полуцыпленок, / Который скорлупу разбить не в силах, / В отчаянье среди пелен-пеленок / Своей белесой люльки и могилы (1; 41). Это состояние отливается в формуле "смертожизнь" (Смертожизнь бесконечная длится.; И смертожизнь он вел засохшего растенья), которую Шварц, по замечанию Олега Юрьева, восприняла от поэта-романтика Сэмюэла Кольриджа:

"Поэтому для общения с поэзией Шварц необходимо определенное мужество: мы видим здесь мир в состоянии особом - карнавальном и страшном, пограничном между смертью и жизнью - в смертожизни, как однажды назвала она его сама, вслед за Сэмюэлом Кольриджем" (Юрьев 1993).

Нам, впрочем, ближе интерпретация Липовецкого, который считает это в первую очередь влиянием барочной поэтики: "У Шварц несколько раз встречается слово "смертожизнь" - и это чисто барочная версия вечности, почти глумливая в своей обнаженности" (Липовецкий 2003: 448). Ещё один аспект этой проблематики - это постоянное нахождение поэта и даже Бога, который, как мы сейчас увидим, с ним слит, в "мерцающем" положении между благим и злым. Так, бог Аполлон, казнив Марсия, помрачается: Был богом света Аполлон, / Но помрачился - / Когда ты, Марсий, вкруг руки / Его от боли вился. / И вот теперь он бог мерцанья, / Но вечны и твои стенанья (1; 28). Точно так же и служение Богу не всегда бывает благим - так это происходит в стихотворении "Я - воин, я - солдат…", когда, из-под находящейся рядом с "камикадзе", "воином" и "солдатом" адамовой головы начинает мерцать эмблема "Toten Kopf" и одновременно граната-голова Олоферна из предыдущего в цикле стихотворения: Я - воин, я - солдат. Взрывать, колоть / И убивать себя - моя работа. / Я - камикадзе, втиснутый во плоть. / Она мне вместо самолета <…> Адамов череп - под землей, / С отпавшей челюстью, / Трехзубой перевернутой короной, / Уже божественною кровию омытый, / Но не одетый, все еще зарытый (1; 76-77).

Если при анализе этих стихотворений учесть ту семантику огня, к которой обращается Шварц, при которой огонь и обоженность становятся условием поэтического творчества, то можно увидеть, что мгновенные превращения-мерцания выступают основой поэтики Шварц - за благом всегда проглядывает зло. Этому соответствую мифологические представления о поэте, как одновременно о жертве и о палаче. Топоров, рассуждая о способе, которым поэт способен преобразовать мир, пишет следующее:

"Поэт по идее и является создателем и/или фиксатором этого нового способа существования. Он - автор "основного мифа" и его герой-жертва и герой-победитель. Он субъект и объект (ср. заметные черты сходства у преследователя и преследуемого в "основном мифе"), жертвующий (жрец) и жертвуемый (жертва), вина и её искупление, и в этом смысле он принципиально авторефлексивен" (Топоров 1993: 37).

Точно такая же схема, превращение охотника в жертву и обратно, поданная с помощью поэтики метаморфоз, встречается в тексте "Когда за мною демоны голодные помчались…" - лирическая героиня сначала убегает от волков, затем убивает их, ставших ягнятами, и снова убегает от новых демонов, причём процесс этот подан как ни к чему не ведущий, бесконечно повторяющийся, что станет для нас важным ниже. Сейчас же стоит указать на то, что как раз камикадзе - это та фигура, в которой в одном теле смыкаются и жертва, и палач. То противоречие, что жертв оказывается две, помогает разрешить стихотворение "Г. Принцип и А. Соловьев (несколько немыслей о теле террориста)" Возможно, здесь оказывается важно сопоставление террориста и Терры, земли, неверное этимологически, но напрашивающееся. , в котором Александр Соловьёв приходит с бомбой к богу: Сам террорист - орудие, а тело - / Орудие орудья, и во тьму / Спокойно он несет его и смело, / Чтоб бомбой кинуться к престолу Твоему (1; 257). При всей схожести этой строфы с последней частью "Облака в штанах", конфликт у Шварц заключается в другом - бросок себя-бомбы к божьему престолу странным образом совпадает с самоубийственным актом богослужения; процитируем ещё раз для наглядности: О Господи, позволь / Твою утишить боль. / Щекочущая кровь, хохочущие кости, / Меня к престолу Божию подбросьте (1; 80). Другими словами, здесь мы встречаемся с фигурой Танатоса, с влечением к смерти и убийству, которое вызывает любой творческий порыв, который в другом стихотворении также подан как своеобразное поджигание фитиля: Вдохновение поджигается, / Тягу к смерти приводит с собой (1; 299); или: Иногда так просит / Смерти сердце, / Как червяка воробышек, / Так жаждет (1; 144).

В то же время этот взрыв-поджигание может служить своеобразной ретортой, в которой, нагреваясь, божественное спаивается с человеческим: Зачем же огнь и свет невыносимый? / Чтоб сплавить слиток неделимый: / Бог - злато был, Давид был глиной, / Но чудно так смесилися огни, / Что не найти меж ними середины (1; 244). Более того, смесь греховного и возвышенного подчас рисуется Шварц залогом спасения: Там - высомко - в космической штольне (пролетев через шар насквозь), / Там - Творец пожалеет очерненные камень и кость, / Мрамор с грязью так срощены, слиты любовно - / Разодрать их и Богу бы было греховно, / Может быть, и спасется все тем - что срослось (1; 99). Само тело миметически изображает эту срединность, пограничность, принимая неудобные "полу-позы" и тем обретая преимущество: Хозяин полулежит на диване, / И его кровь превращается в знак бесконечности, / В этой позе он замер, / Его одежда одухотворена, / А на других / Она как будто сложена / У газовых камер (1; 64). Нахождение в середине подаётся именно как пребывание внутри свечи, то есть посреди огня Калека с костылём-веслом, как человек отмеченный и потому причастный к миру смерти, введён для усиления мотива срединности, стыка, переходности - в нём проступает лодочник Харон. , так что слова про "не повезло" воспринимаются скорее как ропот заброшенного в эпицентр создания, не знающего своего предназначения См. анализ подобного рода ламентаций в III главе. : Так темно внутри полена, / Так темно внутри свечи. / Так и в сердцевине века, / Видно, нам не повезло, / Держит свой костыль калека, / Как тяжёлое весло ("Стихи из зелёной тетради"). Такое прочтение тем более справедливо, что свеча - один из самых частотных у Шварц образов - чаще всего помогает найтись во тьме, несёт благую весть, как это происходит в "Отземном дожде": Огнями сотен свеч пасхальных, / Он льется на платки и плечи, / Но льется и ему навстречу / Дождь свечек - пламенный, попятный (1; 90). Эта поэтика пограничности и смешения отливается в формулу своеобразного поэтического кредо в стихотворении "Валаам", героиня которого находится на башне монастыря, то есть уже не на земле, но ещё не в небе, и слышит звуки из обоих пределов: Там, где и должно бы свой век / Поэту и провесть, - / Где слышно пение калек / И ангельскую весть (1; 126).

В то же время с краю зачастую развитие оказывается невозможным, весть о спасении сюда не доходит, золотой дождь-Зевс не может проникнуть внутрь домов: Но здесь не нашел бы Марию архангел, / Он заблудился б средь блоков и луж без названья, / Бедный угодник, / А ее бы пока изнасиловал плотник <…> Льется дождь золотой по крыше. / Бог нас здесь не найдет, не услышит, / И побрезгует черт (1; 46). Отчуждённость периферии проступает тем чётче, что её пытаются изобразить по аналогии с центром (в "Новостройках" этим центром выступает Святая земля), но эта попытка выливается единственно в саркастическое восклицание: Этим все ж благословенны - / И спасете нас от тленья - / Научили вы смиренью, / О коробки Вифлеема! Рождественские сцены разыгрываются и в стихотворении "Чебуречная" и снова ни к чему не ведут, причём эта неизбывность на окраине подчёркнута рифмовкой "вечно-чебуречной": В захудалой и неприкаянной, / Но толпится в ней публика вечно, / В этой грязной окраинной / Чебуречной ("Стихи из зелёной тетради"). На этот раз стратегия "обживания" окраины несколько другая - за счёт внесения ярких, выбивающихся из общего ряда слов (чебуречная, шашлыки) намечается то самое культурное разнообразие, которое столь важно для Шварц. Однако и оно срывается, чебуречная сливается с общим грязным фоном. Это подчёркивается тем, что подтекстом этого стихотворения, по всей видимости, выступает "Феодосия" Мандельштама (повторяются, по крайней мере, несколько примет - чебуреки, шашлыки и вывеска), в которой тоже кажущееся разнообразие оборачивается неразличимостью: Прозрачна даль. Немного винограда. / И неизменно дует ветер свежий. / Недалеко до Смирны и Багдада, / Но трудно плыть, а звезды всюду те же.

Сергей Неклюдов пишет о том, что "периферия", "рубеж" действительно может воспринять свойства "центра" - так это по происходит в фольклорных представлениях: "Этим объясняются некоторые особенности пространственной организации потустороннего мира, в котором не только всякий "центр" обладает маргинальными свойствами, но и "рубеж" зачастую имеет признаки "центра" и потенциально может стать им" (Неклюдов 1998). У нас уже был случай в этом убедиться, когда мы разбирали "разорванность" героя на крае, которая становится залогом становления поэтом. Но вот метаморфозы, происходящие на краю (в нашем случае, это край города), приобретают отталкивающие черты - так это происходит в стихотворении "Свалка" - именно свалка выступает в качестве модели, по которой происходят превращения - сначала предметы и культуры гниют, и только затем смешиваются: Воспой - как ты лежишь под солнцем долго, / Гиганта мозгом пламенея, зрея, / Все в разложенье съединяя, грея (1; 172).

Безусловно, свалке в стихотворении поётся панегирик, однако для нас в первую очередь важно смещение в сторону странных, амбивалентных образов, связанных с метаморфозами. Постепенный дрейф в эту сторону заметен и в других стихотворениях Шварц, как, например, в стихотворении "Зверь-цветок", в котором запечатлено мучительное нахождение героини между тремя формами - человеческой, звериной и растительной: Я - куст из роз и незабудок сразу, / Как будто мне привил садовник дикий / Тяжелую цветочную проказу (1; 96). Это пребывание на границе не может разрешиться ни полноценной жизнью, ни смертью: Когда ж я отцвету, о Боже, Боже, / Какой останется искусанный комок - / Остывшая и с лопнувшею кожей, / Отцветший, полумертвый зверь-цветок. Дрейф этот приведёт к тому, что постоянные превращения перестанут восприниматься как залог спасения - они замкнуться в круг, в дурную бесконечность, поэт перестанет соответствовать своему статусу - мы уже наблюдали это в "Когда за мною демоны голодные помчались…". Круг-циклическая модель времени в мифологических представлениях перестаёт приносить обновление, превращаясь в круг, по которому вечно бегает белка-Христос, а вместе с ним и все люди: Он воскрес - и с Ним мы все, / Красной белкой закружились в колесе (2; 77); эта ситуация ещё резче выступает на фоне других строк, в которых кольцо-гончарный круг выступает символом плодотворного творения: У Творца столько глины - Он лепит и мнет, / Не устанет от вечного круга верченья (1; 49).


Подобные документы

  • Связь стиля и мироощущения поэзии Елены Шварц с ее предшественниками: Кузминым, Хлебниковым, Цветаевой, Маяковским. Смешение языковых пластов в творчестве поэтессы, ее эмоциональные проявления и метафизический юмор. Специфика драматургии в стихотворениях.

    контрольная работа [31,5 K], добавлен 28.06.2012

  • Творчество Э. Хемингуэя в культурно-историческом контексте ХХ века. Тип героя и особенности поэтики романа "Острова в океане". Автобиографический аспект в творчестве писателя. Прототипы персонажей в романе. Роль монологов в структуре образа героя.

    дипломная работа [105,9 K], добавлен 18.06.2017

  • Анализ поэтики и специфики жанра как литературоведческой проблемы. Особенности прозаического эпоса мордовской литературы. Жанровое своеобразие и нравственно-эстетический аспект рассказов В.И. Мишаниной, ее биография, тематика и проблематика творчества.

    курсовая работа [45,6 K], добавлен 10.01.2010

  • Объем теоретических понятий "образ", "традиция", "картина мира", "поэтика". Связь "картины мира" и "поэтики" русского футуризма и рок-поэзии. Художественная трактовки образа города в творчестве В.В. Маяковского. Образ города в творчестве Ю. Шевчука.

    курсовая работа [50,8 K], добавлен 10.02.2011

  • Бытовая трактовка "дорожных" мотивов в лирике П.А. Вяземского. Ироническое осмысление "дорожных" странствий в творчестве поэта К.Н. Батюшкова. Дорожные мотивы в раннем и позднем творчестве А.С. Пушкина, вырастающие в проблему России и человечества.

    дипломная работа [103,9 K], добавлен 23.04.2016

  • Военная служба Михаила Юрьевича Лермонтова. Место темы Родины в творчестве поэта, ее осмысление в философско-романтическом контексте, как земля, давшая жизнь и страдание. Любовь Лермонтова к Кавказу, получившая широкое отражение в творчестве поэта.

    презентация [957,0 K], добавлен 28.04.2014

  • Особенности развития жанра элегии - лирического стихотворения, проникнутого грустными настроениями. Художественные принципы поэта-романтика Баратынского Е.А. Особенности поэтики Баратынского на примере анализа элегии "Разуверение". Значение творчества.

    контрольная работа [19,0 K], добавлен 20.01.2011

  • История жизни и творческой деятельности Фёдора Ивановича Тютчева, его любовная поэзия. Роль женщин в жизни и творчестве поэта: Амалии Крюденер, Элеоноры Петерсон, Эрнестины Дернберг, Елены Денисьевой. Величие, мощь и утончённость лирики Тютчева.

    разработка урока [20,5 K], добавлен 11.01.2011

  • Сущность и особенности мифа, характер его использования в литературе ХХ века. Представления о птице в различных мифологиях мира. Варианты мифологемы птицы в лирике Хлебникова. Образы, отражающие данные мифологемы, их роль и значение в творчестве поэта.

    дипломная работа [91,3 K], добавлен 21.10.2009

  • Изучение особенностей взаимодействия лирики М. Цветаевой с народной традицией, определение роли и места фольклорной образности в творчестве поэтессы. Стилистика сборника стихов "Версты". Метафоры оборотничества в поэме "Молодец", сказке "Крысолов".

    дипломная работа [103,7 K], добавлен 09.04.2016

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.