Архаисты и Пушкин

Исследование Ю.Н. Тынянова истории пушкинской поэзии за первые три десятилетия XIX, особенности процессов общего развития русского литературного языка в этом периоде. Роль Пушкина в движении архаистов. Проблемы поэзии, поэтического языка и жанров.

Рубрика Литература
Вид статья
Язык русский
Дата добавления 17.05.2011
Размер файла 173,1 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

В 1828 г., к которому относится «Утопленник», Пушкин пишет о стиховом языке: «Прелесть нагой простоты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обветшалыми украшениями… Поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем. Опыты Жуковского и Катенина были неудачны не сами по себе, но по действию, ими произведенному. Мало, весьма мало людей поняло достоинство переводов из Гебеля и еще менее -- силу и оригинальность “Убийцы”, баллады, которая может стать на ряду с лучшими произведениями Бюргера и Саувея. Обращение убийцы к месяцу, единственному свидетелю его злодеяния “Гляди, гляди, плешивый”, -- стих, исполненный истинно трагической силы, показался только смешон людям легкомысленным, не рассуждающим, что иногда ужас выражается смехом»110.

В 1833 г., когда руководящая литературная критика встретила выход сочинений Катенина как мертвое явление, для Пушкина катенинские проблемы продолжают жить. Суждения его о Катенине, как и в приведенной заметке, -- резкая апология его направления: «Жуковский (в “Людмиле”) ослабил дух и формы своего образца. Катенин это чувствовал и вздумал показать нам Ленору в энергической красоте ее первобытного создания… Но сия простота и даже грубость выражений, сия сволочь, заменившая воздушную цепь теней, сия виселица вместо сельских картин, озаренных летнею луною, неприятно поразили непривычных читателей, и Гнедич взялся высказать их мнения в статье, коей несправедливость обличена была Грибоедовым»111. Пушкин называет лучшею балладою Катенина «Убийцу»; он подчеркивает вслед за Бахтиным (предисловие к сочинениям Катенина)112, что «Идиллия» Катенина -- «не геснеровская, чопорная и манерная, но древняя -- простая, широкая, свободная», и катенинское собрание романсов о «Сиде» называет простонародной хроникой.

Но все же между Пушкиным и Катениным пропасть, и эта пропасть в той стиховой культуре, которою владеет Пушкин и которую обходит Катенин.

Пушкин сполна использует литературные достижения карамзинистов и прилагает к ним языковые принципы, почерпнутые от младших архаистов. Потому и была революционной вещью «Руслан и Людмила», что здесь были соединены в одно противоположные принципы «легкости» (развитой культуры стиха) и «просторечия». Пушкин и Катенин стоят на разных пластах стиховой культуры.

Эта разница сказывается прежде всего на пересмотре вопроса о традициях. Тогда как и Катенин, и Кюхельбекер провозглашают не только архаистические принципы, но и архаистическую традицию, -- и для них не только важны основные принципы литературного языка Ломоносова и Державина, но и их литературная традиция, их стиховая культура, их статика, -- Пушкин резко рвет с ней.

1825 г. -- год решительного пересмотра Пушкиным значения ломоносовской и державинской традиции и решительного отказа от нее. Пушкин различает принципы языка и самую литературную культуру. Он говорит в статье «О предисловии г-на Лемонте к басням Крылова», что Ломоносов открыл «истинные источники нашего поэтического языка»; он говорит с точки зрения карамзинистов еретические истины о языке: «древний греческий язык вдруг открыл ему <славяно-русскому языку. -- Ю. Т.> свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи… Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность». (Ср. мнение Шишкова выше, Гл. 4.)

Главное достоинство слога Ломоносова, по его мнению, в счастливом соединении «книжного славянского языка с простонародным».

При этом характерно очерчен Тредьяковский, «тонко насмехающийся над славянщизмами». И тут же, рядом, Ломоносов дипломатически избавляется от «мелочных почестей модного писателя», т. е. литературная его традиция признается несвоевременной.

Немного ранее, в письмах, Пушкин еще более выяснил свою позицию. «Он <Ломоносов. -- Ю. Т.> понял истинный источник русского языка и красоты оного», но он «не поэт». «Кумир Державина 1/4 золотой, 3/4 свинцовый»113. И яснее: «Этот чудак не знал ни русской грамоты, ни духа русского языка (вот почему он и ниже Ломоносова). Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии, ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо… Читая его, кажется, читаешь дурной, вольный перевод с какого-то чудесного подлинника. Ей богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом»114. Таким образом, признавая ломоносовские принципы литературного языка, Пушкин решительно отвергал литературные принципы Ломоносова; столь же решительно он отвергал языковые тенденции Державина, признавая в нем мысли, картины и движения «истинно-поэтические»115. Он воспринимал ломоносовский язык вне поэзии Ломоносова, а поэзию Державина -- вне державинской стиховой культуры.

Поэтому совершенно естественны и теоретические колебания Пушкина. В «Мыслях на дороге»116, через десять лет, при новом персмотре вопроса, эта чуждость стиховых культур и литературных принципов Ломоносова и Державина уже возобладала у Пушкина над его уважением к ломоносовскому принципу литературного языка; эстетизм, маньеризм, перифраза -- неприемлемые черты литературной культуры карамзинистов -- в 1835 г. уже сгладились, были вчерашним днем, и всплывала в светлое поле первоначальная роль Карамзина как «освободителя литературы от ига чужих форм».

Все это естественно совпало с переходом Пушкина к прозе; в результате всего этого в новом, положительном свете явилась и языковая роль Карамзина.

Ломоносовско-державинская литературная традиция была и с самого начала неприемлема для Пушкина; литературные принципы ее были ему чужды. Он был на самой вершине культуры карамзинского точного слова, там, где это точное слово вызывало реакцию. И, как реакцию, Пушкин влил в эту литературную культуру враждебные ей черты, почерпнутые из архаистического направления.

Но у Пушкина это было внутренней, «гражданской» войной с карамзинизмом; владея всеми достижениями карамзинизма, соблюдая принципы точного, адекватного слова, он воевал против последышей карамзинизма, против периферии карамзинистской культуры, против ее статики; ферментом же, брошенным на эту культуру, очищенную от маньеризма, эстетизма, малой формы, были принципы враждебной культуры -- архаистической.

Роль Катенина была, по признанию Пушкина, в том, что он «отучил его от односторонности взглядов»117.

В борьбе литературных «сект» Пушкин занимает исторически оправданное место беспартийного. Он вступает в переговоры с Вяземским: «Ты -- Sectaire, a тут бы нужно много и очень много терпимости; я бы согласился видеть Дмитриева в заглавии нашей кучки, а ты уступишь ли мне моего Катенина? Отрекаюсь от Василья Львовича; отречешься ли от Воейкова?»118; шутливое упоминание о дяде Василии Львовиче не заслоняет факта огромной важности: Пушкин был в литературе «скептик» и использовал элементы враждебных течений. Он бывал даже и подлинным литературным дипломатом: «П. А. Катенин заметил в эту эпоху <начало 20-х годов. -- Ю. Т.> характеристическую черту Пушкина, сохранившуюся и впоследствии: осторожность в обхождении с людьми, мнение которых уважал, ловкий обход спорных вопросов, если они поставлялись слишком решительно. Александр Сергеевич был весьма доволен эпитетом: Le jeune M-r Arouet, данным ему за это качество приятелем его, и хохотал до упада над каламбуром, в нем заключавшимся. Может быть, это качество входило у Пушкина отчасти и в оценку самих произведений Катенина»a.

Вот почему Пушкин, учась у Катенина, никогда не теряет самостоятельности; вот почему он вовсе не боится «предать» своего учителя и друга. В 1820 г. он уже совершенно самостоятелен; он осуждает Катенина за то, что Катенин стоит на старой статике, на старом пласте литературной культуры: «Он опоздал родиться -- и своим характером и образом мыслей весь принадлежит ХVIII столетию. В нем та же авторская спесь, те же литературные сплетни и интриги, как и в прославленном веке философии»119. Пушкину претит традиционная важность этой литературной культуры, ибо от карамзинистов Пушкин, отвергнув их эстетизм, перенял подход к литературе как к факту, в который широко вливается неканонизованный, неолитературенный быт: «Мы все, по большей части, привыкли смотреть на поэзию как на записную прелестницу, к которой заходим иногда поврать, поповесничать, без всякой душевной привязанности и вовсе не уважая опасных ее прелестей. Катенин, напротив того, приезжает к ней в башмаках и напудренный и просиживает у нее целую жизнь с платонической любовью, благоговением и важностью»120.

Пушкин несомненно ценил катенинские баллады, ценил в Катенине критика («Один Катенин знает свое дело»121; «для журнала это клад»122), многому у него научился, но «последователем» его не былb.

«Высокий план» архаистов был для Пушкина неприемлем. В результате приложения архаистической теории к высоким жанровым и стилистическим заданиям получалась у архаистов неудача, исторически фатальная. Такова, как увидим ниже, неудача Кюхельбекера, такова же, например, языковая неудача Катенина в переводах из Дантова «Ада». Здесь соединение крайних архаизмов с просторечием давало семантическую какофонию, приводящую к комизму. Приведу примеры:

А вслед за ним волк ненасытно жадной, Путающий чрезмерной худобой, Губительной алчбою безотрадной,

Толикий страх нанес он мне собой, Столь вид его родил во мне отврата, Что я взойти отчаялся душой. Песнь I (1827)

Гнушаяся их срамной теплотой Их небеса высокие изгнали, И низкий ад в провал не принял свой.

…Струилась кровь с ланит их уязвленных, И с током слез смесившись на земле Служила в снедь толпе червей презренных. Песнь III (1828)

Или в особенности такие семантические провалы:

О житии воспомнить нестерпимо; Забвением забыл их целый свет, И зависть в них ко всем необходимо.

…Я в землю взор потупив, смолкнул снова, И скучных сих стыдясь вопросов сам, Вплоть до реки не смел промолвить слова.

…Невольный страх в мои проникнул жилы. Вдруг треснула рассевшаясь земля, И взвился ветр, раскинув шумны крилы. Песнь III (1828)

Глад исказил прекрасные их лица И руки я, отчаян, укусил. Уголин (1817)

Сюда же -- места, которые самым перенапряжением вызывают на пародию:

Но строгий к нам вняв глас его речей, В лице смутясь, заскрежетав зубами, Все мертвецы завыли от скорбей. Песнь III (1828)

Главу врага, вновь ухватив зубами, Как алчный пес, стал крепкий череп грызть. Уголин (1817)

К 1832 г. относится полупародическое «подражание Данту» Пушкина, где вся соль пародии в соединении слов и фраз «неравно высоких», и здесь, конечно, возможно у Пушкина сознательное пародирование переводов Катенина.

К 1828 и 1832 гг. относится любопытное поэтическое состязание, тайная полемика между Катениным и Пушкиным.

Большинство стихотворений Катенина имеют «arriere pensee» -- заднюю мысль. Это обычный семантический прием 20-х годов -- за стиховым смыслом прятать или вторично обнаруживать еще и другой. (Так, Вяземский говорил, что все его стихотворение «Нарвский водопад» построено на arriere pensee, которая отзывается везде: «весь водопад не что иное, как человек, взбитый внезапной страстью»123; так и сам Пушкин проецирует в сюжет Нулина пародию «Шекспира и истории».)

Частая фабула у Катенина -- поэтическое состязание двух певцов (на этот сюжет Катенина, по-видимому, натолкнула переведенная им в молодости эклога Виргилия). Таков сюжет «Софокла», таков сюжет «Старой были», «Элегии» и «Идиллии».

Совершенно явный личный смысл вложен в «Элегию» (1829). Герой элегии Евдор; в картине ратной его жизни и «отставки» легко различить автобиографические черты. Место это по политической смелости намеков стоит того, чтоб его привести:

… Сам же Евдор служил царю Александру… Верно бы царь наградил его даром богатым, Если б Евдор попросил; но просьб он чуждался. После ж, как славою дел ослепясь, победитель, Клита убив, за правду казнив Каллисфена, Сердцем враждуя на верных своих македонян, Юных лишь персов любя, питомцев послушных, Первых сподвижников прочь отдалил бесполезных, Бедный Евдор укрылся в наследие предков.

(Любопытна здесь игра на самом имени Александр.) Идеал поэта дан в стихах:

Злата искать ты мог бы, как ищут другие,

Слепо служа страстям богатых и сильных…

…………………жар добродетели строгой, Ненависть к злу и к низкой лести презренье.

Автобиографичны и литературные неудачи Евдора:

Кроме чести, всем я жертвовал Музам; Что ж мне наградой? -- зависть, хула и забвенье.

…Льстяся надеждой, предстал он на играх Эллады: Демон враждебный привел его! Правда: с вниманьем Слушал народ…

…но судьи поэтов Важно кивали главой, пожимали плечами, Сердца досаду скрывая улыбкой насмешной. Жестким и грубым казалось им пенье Евдора.

Новых поэтов поклонники судьи те были… …Юноши те великих предтечей не чтили… Друг же друга хваля и до звезд величая, Юноши (семь их числом) назывались Плеядой. В них уважал Евдор одного Феокрита.

Все это очень прозрачно. Катенин в 1835 г., в письме к Пушкину, указал, кого он разумел под именем Феокрита. Единственно уважаемый Феокрит был Пушкин. Катенин пишет в 1835 г. Пушкину: «Что у вас нового, или лучше сказать: у тебя собственно? ибо ты знаешь мое мнение о светилах, составляющих нашу поэтическую плеяду: в них уважал Евдор одного Феокрита; et ce n'est pas le baron Delvig, je vous en suis garant»a.

Подобно этому в «Идиллии» состязаются Эрмий, представитель «силы», и Аполлон, представитель «прелести», причем Эрмий побежден, как и Евдор, но награжден любовью Наяды.

Сюжет «Старой были» -- состязание двух певцов: женоподобного скопца-грека со старым русским воином «средних годов», который «пел у огней для друзей молодцов про старые веки и роды». Певцы должны состязаться в прославлении великого князя Владимира.

Вещь была посвящена Пушкину, причем посвящение было сделано в форме особого стихотворения.

Оба стихотворения Катенин послал Пушкину, сопроводив их письмом, где отдавал их в его распоряжение и говорил: «И повесть и приписка деланы, во-первых <т. е. прежде всего. -- Ю. Т.>, для тебя»124.

И в «Старой были», и в посвящении имелись намеки ясные и грозные. К 1826 г. относятся нашумевшие «Стансы» Пушкина Николаю I «В надежде славы и добра», в январе 1828 г. написан вынужденный ответ «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю»), а в марте 1828 г. отсылает Катенин Пушкину свою «Старую быль» с посвящением для печати.

В «Стансах» Пушкина центральное место занимала аналогия Николая I с Петром Великим («Начало славных дней Петра»). И вот скопец-грек «Старой были» начинает свою «песнь» князю Владимиру также с аналогии:

А ты, великий русский князь! Прости, что смею пред тобою, Отчизны славою гордясь, Другого возносить хвалою; Мы знаем: твой страшится слух Тобой заслуженные чести, И ты для слов похвальных глух, Один их чтя словами лести. Дозволь же мне возвысить глас На прославление владыки, Щедроты льющего на нас И на несчетные языки. Ты делишь блеск его венца, Причтен ты к роду Константина; А славу кто поет отца, Равно поет и славу сына.

Далее он прославляет самодержавие:

Кого же воспоет певец, Кого как не царей державных, Непобедимых, православных Носящих скипетр и венец? Они прияли власть от бога, И божий образ виден в них… …Высок, неколебим и страшен, Поставлен Августов престол. С него, о царь-самодержитель, С покорством слышат твой глагол И полководец-победитель И чуждые страны посол.

Таким образом, ядовитый намек на пушкинскую аналогию «Николай I -- Петр» послужил прекрасным мотивом для того, чтобы оторваться от условного «великого князя» и перенести тему на самодержавие, причем «греческий», «византийский» колорит не дан, а даны черты, либо характерные для русского самодержавия (ср. разрядку), либо общие: «Август». Следующее затем сказочное описание двух львов из меди у ног самодержца, автоматически рыкающих, как только «кто в пяти шагах от неприступного престола ногою смел коснуться пола», -- насмешливый намек на «охранителей престола». Сказочный колорит служит для затушевки реального смысла. Сказочные птицы «из драгих камней», витающие на сказочных деревьях, снова дают повод к намекам:

О, если бы сии пернаты Свой жребий чувствовать могли, Они б воспели: «Мы стократы Счастливей прочих на земли». К трудам их создала природа; Что в том, что крылья их легки? Что значит мнимая свобода, Когда есть стрелы и силки? Они живут в лесах и поле, Должны терпеть и зной и хлад; А мы в божественной неволе Вкушаем множество отрад.

Эта речь царских птиц, противопоставляющих свою «божественную неволю» «мнимой свободе» лесных и полевых, переходит, наконец, в иронические личные намеки на отношения Пушкина к самодержцу:

За что ты, небо! к ним сурово, И счастье чувствовать претишь? Что рек я? Царь! Ты скажешь слово, И мертвых жизнию даришь. Невидимым прикосновеньем Всеавгустейшего перста Ты наполняешь сладким пеньем Их вдруг отверстые уста; И львы, рыкавшие дотоле, Внезапно усмиряют гнев, И, кроткой покоряясь воле, Смыкают свой несытый зев. И подходящий в изумленьи В Царе зреть мыслит божество, Держащее в повиновеньи Самих бездушных вещество; Душой, объятой страхом прежде, Преходит к сладостной надежде, Внимая гласу райских птиц; И к Августа стопам священным, В сидонский пурпур обувенным, Главою припадает ниц.

Намеки есть не только в монологе грека. Они -- в самой фабуле «состязания». Князь Владимир говорит его сопернику, русскому воину, который стоит «безмолвен и в землю потупивши взор», после песни грека:

Я вижу, земляк, ты бы легче с мечом, Чем с гуслями, вышел на грека…

-- советует ему признать первенство грека без состязания и дает ему за его былые подвиги вторую награду -- кубок. Выпуск песни грека был приемом, не сразу давшимся Катенину. Вызван он был и сюжетными причинами (нежелание делать читателя судьею в состязании) и, может быть, цензурнымиb. Таким образом, русский витязь побежден, как и Евдор, как и Эрмий, но поражение его более почетное: он отказался от состязания. Катенин уступал пальму первенства. Но не даром.

Ответ русского воина следующий:

Премудр и премилостив твой мне совет И с думой согласен твоею: Ни с эллином спорить охоты мне нет, Ни петь я, как он, не умею. Певал я о витязях смелых в боях: Давно их зарыли в могилы; Певал о любви и о радостных днях, Теперь не разбудишь Всемилы; А петь о великих царях и князьях Ума не достанет ни силы.

Ядовитая подробность: грек, сев на полученного в награду коня, отсылает домой доспехи:

Доспех же тяжелый, военный, Домой он отнесть и поставить велел Опасно в кивот позлащенный.

Он отправляется с торжественной процессией вслед за князем.

Но несколько верных старинных друзей Звал русский на хлеб-соль простую; И княжеский кубок к веселью гостей С вином обнести в круговую, И выпили в память их юности дней, И Храброго в память честную.

Внезапно выплывший «Храбрый» -- у Катенина, друга декабристов, едва ли не был намеком на одного из погибших вождей.

Намекал кое на что и метр, которым была написана «Старая быль» (за исключением песни грека) это тот самый метр, которым была написана пушкинская «Песнь о вещем Олеге», где отношение поэта к власти было дано в формуле:

Волхвы не боятся могучих владык, А княжеский дар им не нужен.

«Посвящение» Пушкину было уже явным адресом. «Двупланный» смысл катенинской «Старой были» в связи с именем Пушкина превращался в явный смысл памфлета.

Поэтому «Посвящение» до известной степени нейтрализовало смысл «Старой были»: кубок старого русского витязя достался именно Пушкину. Этим стиховым комплиментом смысл «Старой были» как бы превращался по отношению к Пушкину в противоположный смысл. Но только «до известной степени» и «как бы».

Начинается «Посвящение» с указания на спрятанность смысла «Старой были»:

Вот старая, мой милый, быль, А, может быть, и небылица; Сквозь мрак веков и хартий пыль Как распознать? Дела и лица -- Всe так темно, пестро, что сам, Сам наш Исторьограф почтенный, Прославленный, пренагражденный, Едва ль не сбился там и сям.

(Попутно, стало быть, задет «пренагражденный» Карамзин.) Подарки князя постигла разная участь: доставшиеся греку конь и латы исчезли, сохранился только кубок. Он попал теперь к Пушкину:

Из рук он в руки попадался, И даже часто невпопад: Гулял, бродил по белу свету, Но к настоящему Поэту Пришел, однако, на житье. Ты с ним, счастливец, поживаешь.

Но далее центр внимания переносится с самого кубка на питье.

Автор просит адресата напоить его своим волшебным питьем:

Но не облей неосторожно, Он, я слыхал, заворожен, И смело пить тому лишь можно, Кто сыном Фебовым рожден.

Он предлагает сделать опыт: «младых романтиков хоть двух проси отведать из бокала». Если они напьются свободно,

Тогда и слух, конечно, лжив, И можно пить кому угодно.

В противном случае и он «благоразумием пойдет»:

Надеждой ослеплен пустою, Опасным не прельщусь питьем, И в дело не входя с судьбою, Останусь лучше при своем; Налив, тебе подам я чашу, Ты выпьешь, духом закипишь, И тихую беседу нашу Бейронским пеньем огласишь.

Таким образом, главное дело в «питье», а не в кубке.

Питье Пушкина взято под подозрение, оно «опасное». Намек на то, что кубок «попадал из рук в руки и даже часто невпопад», развивается далее в вопрос: не может ли пить из этого кубка кто угодно, и кончается приглашением отведать катенинского напитка.

«Романтики» -- обычный в устах Катенина выпад, но «Бейронское пенье», которому предшествует стих «духом закипишь», могло быть после смерти Байрона в Миссолонгах символом революционной поэзии.

Таким образом, именем Пушкина тайный смысл «Старой были» приурочивался к нему. Стиховой комплимент «Посвящения» (кубок у Пушкина) как бы обращал этот смысл в противоположный, но под конец пушкинское питье поставлено под знак вопроса. «Старая быль» и оказывалась как бы предупреждением и предостережением в лице «Еллина-скопца», а в посвящении Пушкину предлагался выбор между его сомнительным питьем и катенинской чашей. Стиховой комплимент «Посвящения» позволял, однако, Катенину в высказываниях о «Старой были» балансировать и упирать то на этот комплимент, то на смысл «Старой были».

В сопроводительном письме Катенин тоже не мог удержаться от очень сдержанного, впрочем, намека: «Я ведь тебя слишком уважаю, чтобы считать в числе беспечных поэтов, которые кроме виршей ни о чем слушать не хотят».

В письмах к Бахтину постепенно нарастают намеки по поводу «Старой были»: «Русский вовсе петь не будет. Грек же пропел и, по-моему, очень comme il faut, сообразно с целью всей вещи; только предчувствую, что вы меня станете журить за некоторую пародию нашего почтеннейшего Ломоносова. Что еще горше, сомневаюсь, чтобы цензура пропустила: ils ont le nez finc. Что будет, то будет, а все пришлю вам, когда кончу. Называется Essay “Старая быль”» (11 февраля, 1828 г., стр. 109). Опасения цензуры не требуют объяснения, но определение «Старой были» как «Essay» -- злободневного моралистического жанра -- любопытно. Столь же любопытно указание на пародирование в «песне Грека» хвалебных од. В следующем письме: «…думаете ли вы, чтоб оно могло быть напечатано; я, как заяц, боюсь, чтобы мои уши не показались за рога… я имею намерение ему <Пушкину. -- Ю. Т.> послать с припиской мою “Старую быль”… Вы мне скажете, к чему это? К тому, батюшка Николай Иванович, что он, Пушкин, меня похвалил в Онегине, к тому, чтобы la canaille litteraired не полагала нас в ссоре, к тому, что я напишу ему так, что вы будете довольны, и к тому, что оно послужит в пользу. Я даже нахожу вообще приятным и, так сказать, почтенным зрелищем согласие и некую приязнь между поэтами, я же у него в долгу и хочу расплатиться. По сей-то причине, то есть, что к нему надо послать вещь, покуда она с иголочки, я вас прошу не давать решительно никому ее списывать, а можете вы ее прочесть, либо дать прочесть брату моему Саше, да Каратыгину» (27 февраля 1828 г., стр. 110).

Может показаться, что Катенин здесь опровергает смысл, заложенный в поэму, но дипломатический приказ никому не давать списывать вещи до получения ее Пушкиным окрашивает в дипломатические цвета и «почтенное зрелище согласия и приязни», иронически звучащее в устах вечно желчного Катенина, а «расплата за комплимент» в «Евгении Онегине» подрывается тем обстоятельством, что Катенин в конце 1827 г. был сильно раздосадован балладой Пушкина «Жених», в которой видел «состязание» с собой и о которой писал тому же Бахтину: «Наташа Пушкина <“Жених”. -- Ю. Т.> очень дурна, вся сшита из лоскутьев, Светлана и Убийца <баллада Катенина. -- Ю. Т.> окрадены бессовестно, и во всем нет никакого смысла. Правда и то, что ему незачем стараться: все хвалят» (27 ноября 1827 г., стр. 100-101).

Последующие письма разъясняют это. «Рад я чрезмерно, -- пишет он Бахтину 17 апреля 1828 г.e, -- что “Старая быль” понравилась вам; я трепетал и ожидал некоторого выговора от усердного почитателя Ломоносова за некий род пародии его и всех наших лириков вообще в песни Грека; но вы, конечно, рассудили, что иначе нельзя было сделатьf… Вы жалеете, что Русского певца не описал я величественнее; я этого именно избегал по двум причинам: первая, огненный взор и сила членов лишнею выйдут рисовкою… вторая и главная, -- по плану всего мне хотелось отнюдь не казаться к нему пристрастным, а напротив, говорить как бы холодно об нем: тем, может быть, все читатели лучше об нем заключат, что и князь и народ и сам рассказчик за него не стоят, хоть очень видно, что он человек хороший и умный… Вообще об этом надобно бы нам с час поговорить и тогда только я бы мог вполне изъяснить вам мою мысль и намерение: но будьте уверены, что это неспроста и что мое внутреннее чувство сильно убеждено. Вы говорите, что иным читателям надо в рот класть; для них, почтеннейший, я никогда не пишу, тем паче, что у них мне никогда не сравниться ни с Пушкиным, ни с Козловымg; я жду других судей, хоть со временем».

И в том же письме Катенин дает разгадку смысла своей «Старой были»: «Посылаю вам при сем список со стихов моих к Пушкину при отправлении к нему “Старой были”. О стансах С. П. скажу вам, что они как многие вещи в нем плутовские, то есть, что когда воеводы машут платками, коварный Еллин отыграется от либералов, перетолковав все на другой лад: вникните и вы согласитесь»125. («Плутовские» -- курсив Катенина.) А. А. Чебышев с полным основанием в примечании к этому письму указывает, что С. П. -- Саша Пушкин (так Катенин всегда называет Пушкина), а что «Стансы», о которых здесь говорится, -- «В надежде славы и добра». «Коварный Еллин» объясняет без остатка скопца-эллина из «Старой были». Место это очень важно для уразумения общественной и политической позиции Катенина и Пушкина. Год 1828 -- год персидско-турецких войн, необычайный подъем национализма, воеводы машут платками, и либерал Катенин боится, что относительно либеральный смысл «Стансов» (призыв к незлопамятству и т. д.) может быть перетолкован Пушкиным как безусловное восхваление самодержавия.

17 июля Катенин пишет недогадливому Бахтину: «Вы укоряете меня в лишних похвалах Пушкину; я нарочно перечитал и не вижу тут ничего чрезмерного, ни даже похожего на то: я почти опасаюсь, что он останется недоволен в душе и также будет неправ» (стр. 123). Дело идет здесь, конечно, о «Посвящении», намеренно затемнявшем смысл «Старой были». Характерно боязливое ожидание пушкинского впечатления, а ответ заранее подготовлялся: Пушкин будет неправ, если останется недоволен, потому что «Старая быль» только предупреждение, а не открытый бой.

Были друзья подогадливее, которые понимали вещь лучше Бахтина. 7 сентября 1828 г. Катенин пишет тому же Бахтину: «Пушкин получил и молчит: худо; но вот что хуже: К. Н. Голицын, мой закадычный друг, восхищающийся “Старой былью” и в особенности песнью Грека, полагает, что моя посылка к Пушкину есть une grande maliceh; если мой приятель, друг, полагает это, может то же казаться и Пушкину: конечно, не моя вина, знает кошка, чье сало съела, но хуже всего то, что я эдак могу себе нажить нового врага, сильного и непримиримого, и из чего? Из моего же благого желания сделать ему удовольствие и честь: выходит, что я попал кадилом в рыло. Так и быть, подожду еще, узнаю, наверно, через Петербург, в чем беда, а там думаю объясниться; я не хочу без греха прослыть грешником»126. Видимое противоречие между тирадою о кошке, которая знает, чье сало съела, и тирадою об удовольствии и чести, оказанных Пушкину, объясняется просто: смысл «Старой были» направлен против Пушкина, а в «Посвящении» сделан отводящий подозрение комплимент. Катенин серьезно взволнован возможностью осложнений, хочет объясняться и подготовляет путь к отступлениюi. В следующем письме (16 октября) Катенин пишет: «Не знаю, что подумать о Пушкине; он мою “Старую быль” и приписку ему получил в свое время, то есть в мае, просил усердно Каратыгину (Ал. М.) извинить его передо мной: летом ничего не мог писать, стихи не даются, а прозой можно ли на это отвечать? Но завтра, завтра все будет. Между тем по сие время ответа ни привета нет, и я начинаю подозревать Сашиньку в некоторого рода плутне: что делать? подождем до конца. О каких мизерах я пишу! самому стыдно»127.

Здесь интересен ответ Пушкина, что прозой отвечать на «Старую быль» нельзя. Двупланная семантика «Старой были» требовала такого же двупланного стихового ответа. «Плутня Сашиньки» -- вероятно, подозрение, что Пушкин не отдаст в печать его стихов.

4 ноября снова: «Саша Пушкин упорно отмалчивается»128. Между тем, Пушкин в первой половине декабря послал «Издателям Северных Цветов на 1829 г.» для напечатания одну только «Старую быль», а вместо посвящения напечатал свой «Ответ Катенину». Катенин, возмущенный, пишет в марте 1829 г.: «…Не цензура не пропустила моей приписки Саше Пушкину, но… он сам не заблагорассудил ее напечатать: нельзя ли ее рукописно распустить по рукам для пояснения его ответа»129. Из письма 7 апреля 1829 г. видно, что Катенин давал списывать эти стихи Каратыгину130.

Смысл «Ответа Катенину» был до сих пор неясен. Анненков пишет, что стихотворение «без пояснения остается каким-то темным намеком», и тут же сообщает любопытное известие: «Всего любопытнее, что когда несколько лет спустя Катенин спрашивал у него <Пушкина. -- Ю. Т.>: почему не приложил он к “Старой были” и послания, то в ответах Пушкина ясно увидел, что намеки на собратию были истинными причинами исключения этой пьесы. Так вообще был осторожен Пушкин в спокойном со-состоянии духа!»j Осторожность была, как мы видели, естественна. «Ответ» Пушкина был гневен и ироничен:

Напрасно, пламенный поэт, Свой чудный кубок мне подносишь И выпить за здоровье просишь: Не пью, любезный мой сосед, Товарищ милый, но лукавый, Твой кубок полон не вином, Но упоительной отравой: Он заманит меня потом Тебе во след опять за славой. …Я сам служивый: мне домой Пора убраться на покой. Останься ты в делах Парнаса, Пред делом кубок наливай, И лавр Корнеля или Тасса Один с похмелья пожинай.

Жившему ряд лет в изгнании Катенину Пушкин говорил:

Он заманит меня потом Тебе во след опять за славой

(следует отметить характерное «опять» -- воспоминание Пушкина о своей ссылке).

Еще ироничнее -- ввиду тогдашней литературной перспективы -- желание «убраться на покой» и пожелание остаться ему, Катенину, загнанному литературными врагами, в делах Парнаса взамен Пушкина.

И, наконец, обиднее всего был совет уже тогда много пившему Катенину:

Пред делом кубок наливай.

Конец язвительный: пожелание пожинать одному с похмелья лавр нищего Корнеля и сумасшедшего Тасса. (Вне семантической двупланности стихотворения имена Корнеля и Тасса могли бы сойти только за комплимент.)

Дело, однако, не исчерпалось этими искусно спрятанными arrieres pensees, столь характерными для семантического строя тогдашней поэзии.

В 1832 г. появляются в «Северных цветах» написанные осенью 1830 г. «Моцарт и Сальери», и Катенин, по-видимому, находит здесь своеобразный ответ на состязание в «Старой были»: в сопоставлении Сальери и Моцарта, в самой фигуре Сальери ему чудится arriere pensee.

Об этом свидетельствует показание Анненкова: «Клочок бумажки, оторванный от частной и совершенно незначительной записки, сохранил несколько слов Пушкина, касающихся до сцены: “В первое представление Дон-Жуана… завистник, который мог освистать Дон-Жуана, мог отравить его творца”. Слова эти, может быть, начертаны в виде возражения тем из друзей его, которые беспокоились на счет поклепа, взведенного на Сальери в новой пьесе».

П. Анненков делает примечание: «К числу их принадлежал, напр. П. А. Катенин. В записке своей он смотрит на драму Пушкина с чисто юридической стороны. Она производила на него точно такое же впечатление, какое производит красноречивый и искусный адвокат, поддерживающий несправедливое обвинение». И Анненков недоуменно продолжает: «Только этим обстоятельством можно объяснить резкий приговор Пушкина о Сальери, не выдерживающий ни малейшей критики»131. Вероятно, к спору, тогда возникшему, должно относиться и шуточное замечание Пушкина: «Зависть -- сестра соревнования, -- стало быть из хорошего роду»k. Сальери, с его «глухою славой», который «отверг рано праздные забавы и предался музыке», как бы высокий аспект Катенина, «проводящего всю жизнь в платоническом благоговении и важности» у поэзии в гостях. Фигурирует здесь и «отравленный кубок» -- образ из «Ответа Катенину».

Как бы то ни было, arriere pensee этой вещи, подлинная или кажущаяся, отравила воспоминание Катенина о Пушкине. Анненков писал Тургеневу в 1853 г.: «Катенин прислал мне записку о Пушкине -- и требовал мнения. В этой записке, между прочим, “Борис Годунов” осуждался потому, что не годится для сцены, а “Моцарт и Сальери” -- потому, что на Сальери возведено даром преступление, в котором он неповинен. На последнее я отвечал, что никто не думает о настоящем Сальери, а что это -- только тип даровитой зависти. Катенин возразил: стыдитесь, ведь вы, полагаю, честный человек и клевету одобрять не можете. Я на это: искусство имеет другую мораль, чем общество. А он мне: мораль одна, и писатель должен еще более беречь чужое имя, чем гостиная, деревня или город. Да вот десятое письмо по этому эфически-эстетическому вопросу и обмениваем»l 132. Здесь, само собой разумеется, Катенин обменивал десятое письмо, заступаясь не только за Сальери. Рисовка Сальери, -- и в сопоставлении его с Моцартом, -- имела для него совершенно особый смысл.

Эта биографическая деталь любопытна еще потому, что выяснила того «поэта», который был литературной темой и вместе образцом архаистов -- поэта «силы» и «чести»; в этой «литературной личности» были, таким образом, черты, которые оправдывали связь в 20-х годах архаистического направления с радикализмом. «Моцарт» был «поэтом», которого Пушкин противопоставлял катенинскому Евдору и «старому русскому воину», превращенному им в Сальери.

Попытка архаистов воскресить высокие лирические жанры связана с именем Кюхельбекера.

Общение с Кюхельбекером происходит у Пушкина с отроческих лет.

Литературная деятельность Кюхельбекера изучена мало. Отчасти этому виною низкая оценка поэтической деятельности Кюхельбекера со стороны современников, имевшая свои причины.

Единства, впрочем, не было и в тогдашних оценках. Уже в лицее, где не было недостатка в насмешках над «усыпительными балладами» Гезеля, Кюхли, Вили и т. п.a (а живой и необычайно стойкой лицейской традицией и питалось впоследствии, главным образом, отношение к Кюхельбекеру), встречалось и иное отношение к его поэзии. Так, М. А. Корф в своей «Записке» вспоминает: «Он принадлежал к числу самых плодовитых наших (лицейских) стихотворцев, и хотя в стихах его было всегда странное направление и отчасти странный даже язык, но при всем том, как поэт, он едва ли стоял не выше Дельвига и должен был занять место непосредственно за Пушкиным»133.

Позднее на Кюхельбекера возлагались надежды. Вяземский в 1823 г. писал о нем А. И. Тургеневу: «Талант его подвинулся… Пришлю тебе его стихотворения о греческих событиях, исполненных мыслей и чувства»b. Языков, который был недоволен тем, что Кюхельбекер «корчит <из себя. -- Ю. Т.> русского Лессинга или Шлегеля» находил, что в «хорах из “Аргивян” есть места достопочтенные»c. Наконец, отзыв Баратынского показывает, какое место отводилось Кюхельбекеру в литературе 20-х годов: «Он человек занимательный по многим отношениям и рано или поздно вроде Руссо очень будет заметен между нашими писателями. Он с большими дарованиями, и характер его очень сходен с характером Женевского чудака… человек вместе достойный уважения и сожаления, рожденный для любви к славе (может быть, и для славы) и для несчастия»134. В 1829 г. Ив. Киреевский высоко оценил сцены из «Ижорского» «по редкому у нас соединению глубокости чувства с игривостью воображения» и отвел ему почетное место в ряду поэтов «немецкой школы»135.

Кюхельбекер, как и Катенин, был новатором; он и сам всегда сознавал себя таковым; с самого начала он пренебрег надежным путем господствующих литературных течений и выбрал иной путь. Еще в лицее Кюхельбекер не подчинился господствующему течению лицейской литературы. Несомненно, лицейские насмешки над его стихотворениями были основаны не только на их несовершенстве. Только в самом начале Кюхельбекер, не совсем еще освоившийся с русским языком, писал стихи, стоявшие ниже лицейского уровня, -- таков безграмотный «отрывок из грозы С-нт Ламберта», помещенный в лицейском «Вестнике» за 1811 г., по справедливому замечанию В. П. Гаевского, в насмешку над автором. Эта первоначальная заминка с русским языком давала и впоследствии удобный материал для полемики и насмешекd. Из приведенного воспоминания Корфа мы знаем, что потом в лицее к Кюхельбекеру как к поэту относились далеко не отрицательно. И все же против Кюхельбекера велась оживленная литературная борьба; по количеству эпиграмм, осмеивавших «бездарного» стихотворца, Кюхельбекер занимает в лицее место совершенно исключительное.

Здесь, конечно, главной причиной является не бездарность Кюхельбекера, а расхождение во вкусах. «Неуклюжие клопштокские стихи» Кюхельбекера осмеивались не столько за их неуклюжесть, сколько за то, что они были «клопштокские»; уже в лицее Кюхельбекер уклоняется от обычных метров и тем и влиянию Парни и Грекура противопоставляет влияние Клопштока, Бюргера, Гельти, Гете, Шиллера.

Кюхельбекера преследуют за «германическое направление». Так, в № 1 «Лицейского мудреца» помещены отрывки (по-видимому, наиболее неудачные) из его баллады об Альманзоре и Зулиме, с критическими замечаниями; так, в № 3 того же журнала в особой статейке «Демон метромании и стихотворец Гезель» осмеивается другая баллада Кюхельбекера о Зульме, и ее же имеет в виду «Национальная песня», приписывающаяся Пушкину:

Лишь для безумцев, Зульма! Вино запрещено, А Вильмушке-поэту Стихи писать грешно. (И не даны поэту Ни гений, ни вино)e 136.

(Мало-помалу, однако, немецкое влияние проникло в лицей через Кюхельбекера. Здесь особенно важны отношения Кюхельбекера и Дельвигаf.)

Но другая сторона деятельности Кюхельбекера встречает с самого начала, по-видимому, в лицее полное признание. В 1815 г. Кюхельбекер готовит книжку на немецком языке «О древней русской поэзии». Это является событием для лицеистов-литераторовg. Вероятно, немецкие стихотворения Кюхельбекера «Der Kosak und das Madchen»h и «Die Verwandten und das Liebchen»i, представляющие переводы народных песен, предназначались именно для этой книги. (Из этих стихотворений особенно любопытно первое по сюжету, близкому к пушкинскому «Казаку» и отчасти дельвиговскому «Поляку».) Мы вправе предположить, что интерес к «народной словесности» был пробужден в лицейских литераторах именно Кюхельбекером; в нем самом этот интерес был пробужден теми же немецкими влияниями, за которые ему доставалось в лицее. В 1817 г. он печатает в журнале «Conservateur Impartial» статью «Coup d'oeuil sur l'etat actuel de la litterature russe»j. Здесь он говорит о перевороте (revolution) в русской литературе и одном из таких революционных течений считает он «германическое», проводимое Жуковским. Кюхельбекер протестует против «учения, господствовавшего в нашей поэзии до XIX столетия и основанного на правилах французской литературы». При этом любопытно, что, говоря о новой литературе, он в первую очередь упоминает об «Опытах лирической поэзии» Востокова, введшего античные метры и говорившего с восторгом о германской поэзии, «доселе неуважаемой», и уже как о его продолжателях о Гнедиче и Жуковском. Статья возбудила интерес, была переведена на русский язык и вызвала полемический ответ Мерзлякова. «“Conservateur Impartial”, -- писал он, -- заставляет нас торжествовать и радоватъся какому-то преобразованию духа нашей поэзии… Что это за дух, который разрушает правила пиитики, смешивает все роды, комедию с трагедией, песни с сатирой, балладу с одой? и пр. и пр.»k.

Для «классика» Мерзлякова «романтизм» Кюхельбекера неприемлем, потому что смещает жанры.

Через три года Кюхельбекер выступает с призывом «сбросить поносные цепи немецкие»137 и быть самобытными. Для его литературной деятельности характерна оппозиционность господствующему литературному течению. Он осознает себя всегда новатором. В его тюремном дневнике, превратившемся в литературную летопись о минувших событиях, мы часто встретимся с этим. По поводу культа Гете в 30-х годах он замечает: «Царствование Гете кончилось над моею душою, и что бы ни говорил в его пользу Гезлитт (в Rev. Brit.), мне невозможно опять пасть ниц перед своим бывшим идеалом, как то падал в 1824 г. и как то заставил пасть со мною всю Россию. Я дал им золотого тельца, они по сю пору поклоняются ему и поют ему гимны, из которых один глупее другого; только я уже в тельце не вижу 6oга»138.

Он не устает отмечать новшества, внесенные им: «Давно я, некогда любитель размеров, малоупотребительных в русской поэзии, ничего не писал ни дактилями, ни анапестами, ни амфибрахиями… коими я когда-то более писал, чем кто-нибудь из русских поэтов моего времени»139. «Статья Одоевского <Александра. -- Ю. Т.> о “Венцеславе” всем хороша: только напрасно он Жандру приписывает первое у нас употребление белых ямбов в поэзии драматической: за год до русской Талии были напечатаны: “Орлеанская дева” Жуковского и первое действие “Аргивян”»l. Чуткий к мелочам поэтической лексики, он оставляет свидетельство о своих нововведениях и в этой области: «Союз “ибо” чуть ли не первый я осмелился употреблять в стихах, и то в драматических -- белых»140.

В продолжение всей своей литературной деятельности Кюхельбекер пытается прививать «новые формы»; каждое свое произведение он окружает теоретическим и историко-литературным аппаратом. Так, своим «Ижорским» он хочет внести в русскую литературу на новом материале форму средневековых мистерий141; так, в Сибири он пишет притчи силлабическим стихом, отказываясь от тонического.

Кюхельбекер был не признан и отвержен, и всегда как бы сознательно и органически интересовался неведомыми или осмеянными литературными течениями, интересовался третьестепенными поэтами наравне с первостепенными. Здесь не было отсутствия перспективы или живого чувства литературы. Кюхельбекер оставил в своем тюремном дневнике много свидетельств наличия того и другого. Подобно Баратынскому142, он смеется, читая повести Белкина: «Прочел я четыре повести Пушкина (пятую оставляю pour la bonne bouchem на завтрашний день) -- и, читая последнюю, уже мог от доброго сердца смеяться» (запись в «Дневнике узника» от 20 мая 1833 г.)143; по отрывку из «Арабесок», включенному во враждебную Гоголю критическую статью, он заключает о достоинствах «Арабесок»144; по переводу «Флорентийских ночей» он говорит о вольтеровском в Гейне145; интересна тюремная полемика Кюхельбекера с Белинским: «В “Отечественных записках” прочел я статью “Менцель” Белинского: Белинского Менцель -- Сенковский; автор статьи и прав и неправ: он должен быть юноша; у него нет терпимости, он односторонен. О Гете ни слова, il serait trop long de disputer sur celan, но я, Кюхельбекер, противник заклятый Сенковского-человека вступлюсь за писателя, потому что писатель талант и, право, недюжинный»146.

Не должен быть забыт и его отзыв о Лермонтове как поэте-эклектике, возвышающемся, однако, до самобытности в «спайке в стройное целое раздородных стихов»147.

И вместе с тем Кюхельбекер сознательно интересуется массовой литературой и восстанавливает справедливость по отношению к осмеянным или незамеченным писателям. Он не боится утверждать, что в рано умерших Андрее Тургеневе и Николае Глинке русская литература потеряла гениальных поэтов148, и ставит в один ряд Языкова и Козлова с А. А. Шишковым149. Он серьезно разбирается в произведениях осмеянного Шатрова150 и даже злополучного Хвостова151. Здесь сказывается принадлежность к подземному, боковому течению литературы и сознание этой принадлежности. Сознательно провозглашает он Шихматова гениальным писателем»o 152.

В 1820-1821 гг., в годы, когда Пушкин уже пересмотрел свою литературную позицию, Кюхельбекер становится в открытую оппозицию к господствующему литературному течению и примыкает к «дружине» Шишкова153; совершается это под влиянием Грибоедова: «Грибоедов имел на него громадное влияние: между прочим, он указал своему другу на красоты Священного писания в книгах Ветхого завета… Стихами, обогащенными “библейскими образами”, Кюхельбекер воспевал (в бытность в Тифлисе) победы восставших греков над турками»a.

Уклон Кюхельбекера болезненно отозвался в противоположном литературном лагере. Дельвиг писал: «Ах! Кюхельбекер! сколько перемен с тобою в 2-3 года… Так и быть. Грибоедов соблазнил тебя, на его душе грех! Напиши ему и Шихматову проклятие, но прежними стихами, а не новыми. Плюнь и дунь, и вытребуй от Плетнева старую тетрадь своих стихов, читай ее внимательнее и, по лучшим местам, учись слогу и обработке» (В исходе 1822 г.)b.

Туманский писал ему год спустя: «Охота же тебе читать Шихматова и библию. Первый -- карикатура Юнга, вторая, несмотря на бесчисленные красоты, может превратить муз в церковных певчих. Какой злой дух, в виде Грибоедова, удаляет тебя в одно время и от наслаждений истинной поэзии и от первоначальных друзей твоих?»c

Кюхельбекер не сдался на решительные увещания друзей154 и остался до конца «шишковцем».

Кюхельбекер еще в лицее -- приверженец высокой поэзии.

Формула «высокое и прекрасное», модная в 20-30-х годах, перенесенная из эстетики Шиллераa, стала очень скоро необходимой стиховой формулой и излюбленной темой.

Сравнить: Грибоедов. «Горе от ума» (1823):

Или в душе его сам бог возбудит жар К искусствам творческим, высоким и прекрасным…

Кюхельбекер. «К Грибоедову» (1825):

Певец! Тебе даны рукой судьбы Душа живая, пламень чувства, Веселье светлое и к родине любовь, Святые таинства высокого искусства…

Языков. «А. М. Языкову» (1827):

Я знаю, может быть, усердием напрасным К искусствам творческим высоким и прекрасным Самолюбивая пылает грудь моя…

В теоретической эстетике формула была изжита к концу 20-х годов. Уже в 1827 г. Никитенко констатирует общую «мечтательность и неопределенность понятий, в которых ныне видят что-то высокое, что-то прекрасное, но в которых на самом деле нет ничего, кроме треска и дыму разгоряченного воображения»b.

Окончательно дискредитировал формулы «высокое и прекрасное» и «святое искусство» в 30-х годах Кукольник, а потом осмеял ее ретроспективно Достоевский в «Записках из подполья». В поэзии 20-х годов эта формула стала философским обоснованием требования высокой лирики. Так, Кюхельбекер вполне последовательно приходит от общей формулы к конкретному литературному требованию высокой лирики; это должно было поставить его в оппозицию к «средним родам», культивируемым карамзинистами, и обратить к архаистам, одним из теоретических положений которых была защита «высоких родов».

Литературным знаменем Кюхельбекера становится Державин.

Кюхельбекер воспринимает поэзию Пушкина уже сквозь призму подражателей и обходит его стиховую культуру, подобно Катенину. В 1825 г. он пишет по поводу одного немецкого критика: «Как, говоря о преемниках Ломоносова, забыл он Державина, первого русского лирика, гения, которого одного мы смело можем противопоставить лирическим поэтам всех времен и народов?» Позднее он сознательно подражает Державинуc. В цитированной статье 1825 г. он проповедует державинскую поэзию: «Да решатся наши поэты не украшать чувств своих, и чувства вырвутся из души их столь же сильными, нежными, живыми, пламенными, какими вырывались иногда из богатой души Державина». Произведениям «вычищенным» и «выглаженным» он противопоставляет неровный и грандиозный державинский стиль. Он протестует против выправления в переводе недостатков у Державина: «Где… на русском, как, напр., в Державине или Петрове, и были какие неровности, он (переводчик) их тщательно выправил и тем лишил, конечно, недостатков, но недостатков, иногда неразлучных с красотами, одному Державину, одному Петрову свойственных»d.


Подобные документы

  • История развития русского литературного языка. Возникновение "нового слога", неисчерпаемое богатство идиом, русизмов. Роль А.С. Пушкина в становлении русского литературного языка, влияние поэзии на его развитие. Критическая проза А.С. Пушкина о языке.

    дипломная работа [283,8 K], добавлен 18.08.2011

  • Влияние творчества А. Пушкина на формирование литературного русского языка: сближение народно-разговорного и литературного языков, придание общенародному русскому языку особенной гибкости, живости и совершенства выражения в литературном употреблении.

    презентация [907,2 K], добавлен 21.10.2016

  • Жизнеописание великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина: родители, годы учебы и первые произведения. Оценка литературного вклада А.С. Пушкина в систему создания современного русского языка. Прижизненные портреты поэта и трагедия его смерти.

    презентация [1,5 M], добавлен 16.12.2013

  • Александр Сергеевич Пушкин — один из ярчайших поэтов "золотого века". Мир пушкинской поэзии: темы любви и дружбы, проблемы свободы и назначения поэта, философская лирика. Периоды жизни и характеристика творчества Пушкина, мировое значение его имени.

    реферат [29,2 K], добавлен 24.04.2009

  • Место поэзии Пушкина в молодежной субкультуре. Нравы дворянской молодежи начала ХIХ в. и их влияние на формирование взглядов Пушкина на любовь. Адресаты и язык любовной поэзии Пушкина. Сочетание феноменального и ноуменального в пушкинском творчестве.

    научная работа [44,6 K], добавлен 21.01.2012

  • Символ как художественный знак. Философское осмысление понятия символа. Поэтический язык, конструкция литературного произведения. Особенности поэтического дискурса. Сравнительный анализ языка английских авторов. Лингвистический анализ поэтического языка.

    курсовая работа [74,1 K], добавлен 13.07.2013

  • А.С. Пушкин - великий русский поэт, драматург и прозаик, создатель современного русского литературного языка. Биография: происхождение, детство, семья, лицейская юность; в Михайловском - формирование поэта; дуэль. Литературная и культурная роль Пушкина.

    презентация [152,2 K], добавлен 09.02.2012

  • Общие теоретические основы поэзии Плеяды. Реформа Плеяды в области поэтических жанров. Сонет в поэзии Плеяды. Ода в поэзии Плеяды. В своем творчестве поэты Плеяды достигли одной из высочайших вершин поэтического мастерства.

    реферат [14,9 K], добавлен 12.10.2004

  • Изучение биографии А.С. Пушкина - величайшего русского поэта и писателя, родоначальника новой русской литературы, создателя русского литературного языка. Краткие сведение о членах его семьи. Описание фамильного герба Пушкиных. Трагическая кончина поэта.

    реферат [4,2 M], добавлен 22.10.2010

  • Особенности формирования национального русского литературного языка (на примере творчества А.Д. Кантемира и В.К. Тредиаковского). Сатира как литературный жанр в рамках поэтики классицизма. Сравнительная характеристика разговорного и литературного языков.

    реферат [19,9 K], добавлен 15.09.2010

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.