Сенсорные и аффективные коды в поэзии С. Попова
Принципы формирования художественного мира в лирике воронежского поэта Сергея Попова. Сенсорные и аффективные мотивы в поэтическом тексте. Принципы отражения чувственной и эмоциональной памяти в структуре художественного мира С. Попова, их обоснование.
Рубрика | Литература |
Вид | статья |
Язык | русский |
Дата добавления | 30.03.2019 |
Размер файла | 29,1 K |
Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже
Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.
Размещено на http://www.allbest.ru/
Размещено на http://www.allbest.ru/
Сенсорные и аффективные коды в поэзии С. Попова
Творчество воронежского поэта С. Попова (р. 1962) остается малоисследованным, хотя его книги неоднократно попадали в шорт-листы видных литературных премий. Исследователями были отмечены стремление поэта изображать мир «в динамике, в незавершенности пространства и времени»[5], в состоянии исторического разлома, переживаемого как универсальный поколенческий опыт [2], в широте стилевой палитры, представляющей собой «смесь высоких поэтизмов, просторечья и жаргона» [4]. В то же время за набором отдельных черт не возникает целостный образ художественного мира, и монографических работ, посвященных С. Попову, пока не существует. Наметить основные принципы его формирования с учетом мотивной структуры текста - цель настоящей статьи. Материалом исследования послужат книги поэта «Папоротник» (1992), «Вопрос времени» (2005), «Детские войска» (2009), «Отдел теней и лавров» (2017).
Одним из самых продуктивных подходов к анализу мотивной структуры текста сегодня является междисциплинарный подход, связанный с вниманием к «психологизированному телу», к формам репрезентации в тексте эмоционального и чувственного опыта.
«Аффективный поворот» в гуманитарных науках состоялся в 1990-е гг., когда универсальный для всего XX века интерес к субъекту, исключающему рациональное описание, совпал с кризисом постструктуралистской методологии, оказавшейся непродуктивной в анализе «недискурсивных» явлений культуры [13].
Система теоретических предпосылок «истории эмоций» исходит из того, что «переживание» - это культурный конструкт, разделяемый определенным «аффективным сообществом»; что социум всегда моделирует определенные «эмоциональные стандарты», с которыми «эмоциональный опыт» индивида находится в отношениях противоречия; что эмоция всегда существует в триаде «переживание - выражение - понимание» и предполагает сложную систему риторического и поведенческого кодирования [3, с. 7-20].
История изучения сенсорных кодов в отечественной гуманитарной науке имеет непродолжительную и фрагментарную историю. Основные координаты научного поиска были заданы в 1990-е гг. исследованиями «феноменологии тела» в философской антропологии В. Подороги [12] и практикой анализа «психофизиологического субстрата литературного текста» В. Топорова [14]. В 2000-е и 2010-е гг. круг направлений анализа расширился, включив в поле актуальности самые разные формы отражения соматического опыта в литературе [7]. Привычную практику исследования зрительного компонента литературного образа дополнили опыты рефлексии над его аудиальными, тактильными, ольфакторными, полисенсорными слагаемыми [6].
В рамках статьи с учетом работ по «истории эмоций» и анализу сенсорных кодов в литературе будут рассмотрены принципы отражения чувственной и аффективной памяти в структуре художественного мира С. Попова.
В поэзии С. Попова круг важнейших мотивов задан сосредоточенностью на проблеме времени в его биографическом, социальном и историческом измерениях. Человек увиден внутри события, которое представляется более значимым, чем он сам, и высказывание от первого лица не является исключением. Переживание исторического разлома обусловливает интерес к поиску универсальных формул и репрезентативных сюжетов. Точкой отсчета оказывается «неизвестность» героя, осмысленная как выпадение из культурной топографии, как обрыв всех связей, придающих ценность личностному существованию: «Хоть в желтом доме хоть в зеленом / Живешь в массиве вместе с кленом / В стене шершавого дождя / Под глинозем переходя» [8, c.122].
Время «неизвестности» - это время «пагубы» и «разъятья», которые в лирике С. Попова обозначают разные аспекты хаотического бытия. «Разъятье» связано с деструкцией форм вещей, теряющих узнаваемые характеристики: «Попадаю в такой переплет, / Что летит с разворота вверх дном / Все вокруг» [8, c. 31], «И в искривленной панораме / Вовсю юродствуют предметы» [8, 75]. «Пагуба» соотнесена с распадением связей слов и вещей, это «тьма, морока и разор» [10, 169]: «К словам не подойти на выстрел. / Речь попаданьями бедна / <…> / И водка киснет над страницей / о том, что пагуба одна» [8, c. 148]. «Пагуба» и «разъятье» могут пересекаться: «Бушует пагуба разъятья, / что ржавый ясень на ветру» [9, c. 12].
Чувственно переживаемое распадение мира осмысляется как состояние, дистанция по отношению к которому столь же необходима, сколь и трудно достижима: «Sapere aude - смотри» [8, c. 112]. Эта принужденность к созерцанию тематизируется как невозможность отвести взгляд: «Видно, чище вина разъятья и прелесть несовпадений, / Будто сад горячо цветет, а виновник стоит у сада / И не хочет глядеть, но и глаз никуда не денет» [8, c. 132]. Но в то же время она создает стремление к последовательному изъятию себя из всех навязываемых обстоятельствами решений, к отказу от замыкания себя в чуждом контексте: «Эпиграф, эпитет, петит, этикетка. / Родства отдаленного робкая метка. / Но мне в абсолютно другие края. / Я рад бы брататься, но это не я» [8, c. 7].
Такое понимание вписанности героя в обстоятельства определяет сдержанно-дистантное изображение эмоциональности, увиденной, как правило, в отделенности от субъекта: «Питается небо стеклянной тоскою, / В миру растворимой, чужой, никакою» [8, c. 8]. Чувства изображаются как самостоятельные актанты с акцентом на их внесловесности и разрушительности: «И прелестна уже не удача, / А предательский чуткий разлад, / Энтелехия слова и плача, / И вечерней ходьбы наугад» [8, c. 56]. Попытка собрать «память, пламя, слезы горькие» оставляет с остатком, который «не измерить, ни понять» [8, c. 263]. Для С. Попова это «пепельный» опыт: «Света легче, плача горше, / про досады и труды / утекающей воды // потому молчит, что светел, / оттого горчит, что пепел - / птичья тень на сохлом дне / счастья, выпавшего мне» [8, c. 206].
Стремление найти такой ракурс восприятия, при котором откроется «неподвластный разъятию мир» [8, c. 56], а возможное «дремлет на весах тьмы и света» [8, c. 163], делает естественным вопрос о том, как возникают «пагуба» и «разъятость». Интересны в этой связи ассоциативные контексты жизненных «сюжета» и «азбуки».
Событийность «сюжета» утрачивает внутреннюю меру, перестает быть соотносимой со смысловой завершенностью: «И уже готов / в менялу // случайно превратившийся сюжет - / слова - на крылья, слезы - на скольженье. / И нет / ему конца. А также продолженья» [8, c. 54]. «Азбука» рассыпается и собирается, но при этом сплошь состоит из знаков утраты и ущерба: «И летит безлиственное кружево / Взад-вперед в канун небытия, / Чтобы вновь, бедна, но не разрушена, / Воскресала азбука твоя» [8, c. 67]. «Безраздельная звезда» существует в мире без направлений, она не указывает путь, но лишь удостоверяет неизменность «невезенья, безденежья, ранних побудок» [8, c. 23].
Отсутствие направлений делает проблематичным и выбор ориентира для движения, и попытку предугадать, что впереди, «тупик или даль, суета иль забвенье» [11, c. 26]. С этим в лирике С. Попова связан мотив «беспамятства», предполагающий готовность перечеркнуть связность личностного опыта: «Не поверить. Очнуться. Исчезнуть. Забыться. / И в какой-нибудь угол медвежий забиться. / Чтобы уголь - в печи. Чтобы снег - у окна. / Чтобы речь - не слышна. Чтобы даль - не видна» [8, c. 43]. Эскапистский порыв к «беспамятству» интерпретируется как вариант «перекраивания основ», возвращения к началу: «Но беспамятство много важней, / Чем возможность его оправданья» [8, c. 34].
Однако «беспамятство» в общем мотивном контексте имеет значение паллиатива. Задачи смыслового насыщения опыта, выстраивания сквозных «сюжетных» линий бытия связываются, напротив, с активной работой памяти, причем памяти чувственной: «Перепад давленья, сосудистый ли каприз - / Видишь то, что издали светит себе видней» [8, c. 165]; «Вспомнишь непонятные детали, / Смятые значенья, миражи» [9, c. 6]. Важная примета этого ретроспективного взгляда, в котором все «проносится по зрачку / в световом пучке без времени и слезы» [8, c. 165], - видение явлений в перспективе позднейших событий, соотнесение «набросков» и «благородных раскладов ума» с грузом «очаровывающей отсрочки / неслучившегося потом» [8, c. 41]. При этом «неслучившееся» вовсе не призрачно - напротив, это область раскрытия должного в наборе различных проектов и ожиданий, и для поэта эта область особенно ценна своей близостью к структурам эстетического порядка: «И все-все это не здесь и нигде. А только на воспаленной неслучившемся сетчатке, в бессонной крови ожидания, вечной темноте сбивчивого сердца» [9, c. 19].
В стихотворении «Тоску глуши, проплешину чеши» присутствует наиболее характерный для лирики С. Попова вариант раскрытия темы памяти. В тягостном январе герой стихотворения оглядывается назад, и очевидности «пролета сплошь, погибели за грош» противостоит только старая фотография, отсылающая к отдыху на море «в каком-нибудь крыму семидесятых». Ее появление переокрашивает «вчерашние игрушки» и саму «помешанность на датах», предоставляя возможность во сне оказаться внутри этой реальности.
Соблазн уступить натиску времени, «запеть под дудку невезухи» решительно отвергается: «Твой божий день еще не однова / Прокатится по яблоку глазному. / Боли, полуживая голова, / Не торопись на откуп глинозему» [8, c. 172]. Сон разрывает непрерывность саморефлексии, заменяя ее калейдоскопом неуправляемых воспоминаний: «Потри виски и следуй на кровать, / И отлежись послаще, чем в могиле, / <…> / Пока стоп-кадры дохлых зим и лет / В чумной башке теснятся без ранжиру» [8, c. 172]. Погружение в прошлое совпадает с погружением на дно, и чужеродность иного мира возмещается его красотой: «И зацветает позднее окно, / И первые поскальзывают блики, / И глухо опускаешься на дно, / И там морские львы и сердолики» [8, c. 173]. Знакам болезненного утомления («полуживая голова», «чумная башка») и ущербного восприятия («дыши песком, гляди одним глазком») противостоят «анестетические» («глухо опускаешься», «отлежись послаще») и преображающие реальность знаки («зацветает окно», «поскальзывают блики»).
Особое качество обращенного к памяти зрения, и, шире, - оптические трансформации, создаваемые ходом времени, - предмет постоянного интереса поэта. «Зла двойная линза» [8, c. 111] радикальным образом меняет поэтическое восприятие, делая условием его формирования усилие по преодолению слепоты: «Все о том, что изначала, / Как горячее стекло, / Что-то лица освещало, / Да невольно обожгло. // Да как будто ослепило, / Так, что больше не прозреть… / Впрочем, так оно и было. / А уж после - жизнь и смерть». [11, c. 20] «Поврежденность» или суженность зрительного поля предстают как непременные спутники субъективности: «День размывается, маревом становясь, / <…> / контуров с явью не очевидна связь» [10, c. 199]; «Все поплывет в наклонной карусели, / <…> / Собьется явь в нерастворимый сгусток» [8, c. 116]. Оттого отчетливость и ясность видения - условие скорее «посмертного», чем земного бытия: «можно все про все рассмотреть», только если «весь шурум-бурум, кураж, непотребный пыл» частной жизни пущен «враспыл» [8, c. 211].
Закономерно, что в лирике С. Попова важное место занимает «пропедевтика тьмы» [8, c. 110], «горючая черная глубь глаукомы» [8, c. 82], искусство «прятать веки под слепые пятаки» [8, c. 120]: «Картина в раму не вошла - / Обрезали картину. / На ней был ангел - два крыла / - И темная равнина. // Картина в раму не вошла. / И крылья обкорнали. / И тьма всецело заняла / Пространство перед нами» [8, c. 32]. «Тьма» вполне традиционно обозначает и отсутствие света, и близость небытия. «Изведенность света на корню» [8, c. 208], как и тотальная обозримость, тоже оказывается знаком смерти: «Боже милостив, жребий суров - / Все скользит в темноту понемножку» (170); «Общий план истрачен, неудержимо прожит. / Те в темноте и те, и позаброшен счет им» [8, c. 147].
Утрата ясности и четкости как форма проживания разрушительного действия времени заставляет саму границу света и тьмы рассматривать как календарный знак: «Что негоже правду искать в тени, / Что похоже счастье и есть в тщете / Измерять земные труды и дни / Трассировкой бликов по темноте» [10, c. 13]. В метафорическом строе поэзии С. Попова обращенное вспять и близкое к смерти зрение именуется «обратным». Оно создается самообманом рефлексии: «Вся тоска лукава и такова, / Что обратным зреньем слепца дарит. / Не болит бедовая голова, / Если снова путь в никуда открыт» [10, c. 101]. «Путь в никуда» отличается множеством равновероятных версий прошлого, выбор которых зависит от воли субъекта: «Обратное зренье что дышло / И то оно правда и то» [9, c. 78].
Близкая логика характеризует и круг звуковых ассоциаций, также связанных с представлениями о балансировании сигнала на грани различимости. В лирике С. Попова можно отметить немало контекстов, иллюстрирующих внимание к развоплощению знака, к превращению его в след: «Как ни силься, толком не разобрать / В приоткрытую дверь упрямо плывущих слов» [8, c. 197]; «Объятья до слез и чумные рыданья до смеха / и не разобрать: именины, поминки на хате?» [8, c. 57]. Наиболее частой в этой связи оказывается отсылка к «летучему птичьему молоку» [10, c. 196], к перекличке птиц и птичьим трелям без отзвука: «И неровным упорным пунктиром / Над времянкой пульсирует речь, / Над равниной, над сумрачным миром / Неспеша полагая протечь» [8, c. 126]. Но типологически в том же ключе рисуется и звук телефона на погосте, оказывающийся здесь заведомо неуслышанным и неуместным: «И словно пальцами ничьими / какой-то общий набран номер, / и в телефонной книжке имя / одно на всех, кто жив и помер» [10, c. 104].
Вслушивание и вглядывание в мир без человека - один из самых значимых для поэта вариантов обретения внутренней устойчивости: «На рынок желает, на птичий / в субботу душа с бодуна. / И чтит непонятый обычай, / больна и в себе не вольна» [8, c. 177]. «Осадок смертей и измен» исчезает тем заметней, чем ближе к природному миру оказывается герой, и в лирике С. Попова предсказуемо появляется мотив растворения в природной среде: «И до поклева как пень постою / Запеленаюсь в подводном краю» [9, c.13]; «И уже пришла пора обернуться ветром / <…> / Кожной дрожью, облаком безответным» [8, c. 203].
В стихотворении «Пикник» этот набор смыслов получает детальную разработку. «Выезды» и «отлучки» рассматриваются здесь как способ разорвать непрерывность рутинного бытия, уйти от «очевидности вчерашней» [8, c. 179]. Вынесение за скобки городского и, шире, культурного мира знаменует обретение спокойствия, приобщение к другим ритмам и иной событийности: «И лишь короткий присверк на волне. / И снова ни волненья, ни свеченья» [8, c. 179]. Эта событийность виталистична и предполагает вытеснение «я» природными стихиями: «Развоплощайся, празднуй новоселье. / И снова бес в древесное ребро, / и шалых соков свежее веселье» [8, c. 180]. «Дурачье дело» позволяет «превозмочь плоть», «изменить нрав», дарит «редкую отраду» перейти «в разряд горючих трав», увидеть «лики с безднами на ты».
Но самое важное в этом опыте - столкновение с языком вне языка, с возможностью высказывания, в котором вещь и знак еще не разделены: «Язык немеет, если в языки / Заладишься наплыва огневого / Глазеть у канонической реки - / И никому ни слова, ни полслова. // И пламя, что само себе язык, / Само с собой беседует на темы / Затишья, наползающей грозы. / И временят ветра, и ветви немы» [8, c. 179]. Взаимообратимость слова и молчания, высказывания и его отсутствия, бытийного и знакового в этом опыте важна, и она сыграет свою роль в интерпретации поэтической практики.
Возможность «обернуться ветром», стать «листвою, хвоей, стеблем ли тугим» сближена с «детским» опытом и «звездной благодатью детского зрения» [10, c. 109]. Об этом - стихотворение «Вот и вишен почти не осталось», в котором воспоминание о детском угощении приобретает значение приобщенности к «мякоти» и «соку» бытия и рассматривается как ключ к интерпретации всех других благ: «Не спеши, пораскушивай малость - / уж на что, а на это не жаль // В наползающих сумерках жизни, / допоздна шелестящей в саду» [8, c. 188]. Совмещенность детства, сада, «юной ночи нечаянного дара» задает такой ракурс интерпретации, при котором утраты взрослого получают соотнесенность с «вишнями», которым впору только «шало» улыбнуться: «Пустяки, что не выдался случай / Задержаться на этом пиру / С темной радостью, сладостью жгучей, / Чутким сном в грозовую жару» [8, c. 188].
Полноте непосредственного «детского» зрения можно по контрасту противопоставить «разомкнутые ладони» рационального зрения «чертежника», «где радужки всесильный фосфор / простор разламывал как просвир» [8, c. 49]. «Чертежные» ассоциации помещены в контекст размышлений об умопостижимом и провиденциальном устройстве мироздания, и главным «геометром» здесь оказывается Бог: «Линуется бессмысленная сетка, / и не ветшает божий карандаш» [8, c. 131]; «Заметь и легко пролистай, отложи. / На небе другие теперь чертежи» [8, c. 127].
«Зрачковая жадная нега» трактуется как опыт волевого и увлеченного освоения мира, которая позволяет «вгоняя в разбег кистевой / сквозные пропорции яви, / уравнивать умысел свой / с творцовой задумкою…» [8, c. 105]. Человеческая попытка «затеять чертеж» - способ в «хордах и катетах» связать будущее и прошлое: «Будто в утлом рисунке запрятался код / от иного порядка вещей / запасного вместилища зряшних забот, / прежних слез, нерасхлебанных щей» [8, c. 167]. Сослагательность этой формулы глубоко неслучайна и обозначает иллюзорность любой «геометрии мук и пропаж», обессиленность как единственный достоверный результат вычислений: «Но ни слова черкнуть, ни поставить число / Перед сном нет ни смысла, ни сил» [8, c. 167].
Тотальная проницаемость мира возможна, но связана она не с «чертежными» усилиями, а с внезапным даром экстатического видения или полнотой созерцания, принесенной с разрушительным опытом. Примеры первого рода в лирике С. Попова единичны; самый характерный - стихотворение «Летний свет на трещины тороват», в котором оптические эффекты интерпретируются как эффекты сверхъестественного, а субъектом восприятия оказывается не человек: «И восторг, и ужас бессильны там, / где разъятья света ветвится ток, / зной бушует, плещется птичий гам, / выкипает воздуха кипяток. // Прогорает день до глазного дна, / в толще мякоти будущему вину / вся изнанка ночи уже видна / грозовым размером во всю страну» [10, c. 108].
Примеры второго рода более часты, что позволяет многократно нюансировать ключевую мысль. Общим мотивом всех этих текстов оказывается семантика «огромности» и «мгновенности» переживания. В стихотворении «Стремглав слетело покрывало» акцентируется гибельность созерцания, разрушающего героя: «И кровь захлестывает светом, / и звезды режут до кости… / Но он не думает об этом, / а просто глаз не отвести» [10, c. 119]. В тексте «Ступая засветло на мокрый» возможность отделять «охру от кармина» связывается с «безумием»: «Сойдя с ума в ненастье речи, / сосредоточишься всерьез / на том, что стало много легче / слова отсеивать от слез» [10, c. 21]. В стихотворении «Ночь вырастает сразу - во весь размах» ночь оказывается «перегружена» всей «прожитой жизнью»: «Вещи теряют контуры, крошатся в порошок, / Пылью сплошною ложатся в глазные недра - / И в необъятный рушишься вещмешок, / Выданный свыше на добрую память щедро. / <…> / Там скудеют ветры, итожатся времена, / Произрастает лед из любви и страха. / И загляденьем обморочным полна, / Перемерзает кровь со всего размаха» [10, c. 118]. «Перемерзшая кровь», «режущие звезды», «ненастье» выявляют парадокс полноты восприятия, данного тому, кто уже не может его вместить, противоречие ясности понимания и разрушения субъекта.
Это противоречие проецируется на поэтическую речь, в которой полнота постижения заключена в скобки безадресностью или неуслышанностью высказывания. При этом обратимость зрения и слуха, созерцания и письма мотивирована убежденностью в родстве «фразы» и «света», верой в то, что «видится, как слышится» [8, c. 76]: «Прежде чем вымолвить, медлишь который раз - / будто избыток речи тебя слепит, / и на поверку свет состоит из фраз - / как из зеркал и проволочек - софит» [10, c. 121]. Речь многократно сопоставляется с письмом - неотправленным или пустым: «И надобно письмо отправить, / тщетою душу отравить» [8, c. 152], «Неясный штемпель на конверте / и пусто-напусто внутри» [9, c. 73], при этом первообразом любого письма остается послание, скрытое в мире-книге, что переокрашивает идею разрушенного контакта в новые тона: «А все к тому, что предо мной - / одна лишь тайна, но как средство / <…> / свободы, сложенной в конверте / существованья, как повестка / о том, что ждут - не забывайте» [8, c. 73].
Непостижимость стихотворного дара, его независимость от любых обстоятельств, включая обстоятельства самого субъекта речи, оказывается лейтмотивом нескольких стихотворений. В тексте «Само собой откроется окно» порыв ветра, разбросавший бумаги по комнате, уподобляется творческому воодушевлению, которое предстает как изначально безадресное: «Безветренно. И это неспроста - / ведь для открытья хватит и дыханья - // Хотя и это лишнее - оно вселяется, чтоб взять и прекратиться, / Тем паче, что открытое окно / И не предполагает очевидца» [8, c. 54].
«Бессубъектность» вдохновения предполагает не только произвольность появления и исчезновения, но и временность самого жеста означивания, за пределами которого связанные слова и вещи снова расходятся: «Кого зовут тот ускользает / Что называют исчезает / Пуста воздушная волна / <…> / И речь как вечная пиранья / Вне рифм и знаков препинания / Сырое мясо яви ест» [9, c. 61]. Устойчивый след сказанного и прочитанного - всего лишь возможность задать верный масштаб вещам, как в стихотворении «Не был знаком я ни с тема, ни с теми», в котором книги учат «щериться нагло, влюбляться жестоко, // знать-понимать безобманную цену / небу и прочим вещам…» [8, c. 186].
Интерпретация поэзии в этом контексте определяется соединением разноречивых оценочных установок. Возвышенно-поэтическая риторика дезавуируется вниманием к непрезентабельным сторонам повседневности, к картинам бытовой неустроенности. Но в то же время ценность исключительного переживания, как и попытки артикулировать его в слове не ставятся под сомнение. Поэтические занятия, таким образом, существуют в постоянном сдвиге от низкого к высокому, в перепаде масштабов и ценностных регистров.
Условно-поэтический полюс в трактовке темы связан со стихотворением «На шифоньерке шкипер с трубкой книзу». Структура пространства задана в нем столкновением двух точек зрения - извне и изнутри комнаты, в которой работает поэт, - шкипера на шкафу и голубя на карнизе. Контраст морского и воздушного, природного и культурного, домашнего и городского обозначает разделенность одной точки множеством границ, и акт творчества лишь продолжает эту логику. Письмо изображено как ряд трудных и сомнительных в своей осмысленности усилий: «Гонитель сна, едок другого хлеба, / примерный соплеменник нищеты // средь рядового мрака маракует, / мурыжит речь на краешке стола» [8, c. 140]. Но в его результате, существующем уже по ту сторону быта, нет «крови голосового аппарата», а есть «пластинка на игле», вбирающая в себя знание мироздания как целого в разнообразии его «вибраций»: «На ней гуденье раковин в глубинах, / сквозное эхо в россыпи пустот, / ночных, надмирных, водных, голубиных - / вибраций временной противоход» [8, c. 140].
Условно-травестийный полюс в интерпретации темы связан со стихотворением «Когда мужик в дырявой майке». В нем преображение реальности создано не силой творческого воображения, а воздействием алкоголя, расцвечивающего маки настенного календаря и пробуждающего «свирепых» сирен за дверью. Аониды вполне «послушны» герою, но его слово не оторвано от низкой реальности; и оно не только несет в себе ее следы, но и оказывается зависимо от поэтических стереотипов, от элементарной замены слов внутри оскорбительного «примера»: «Но то - зов пагубы и сласти, / а не музыка зыбких сфер. / Смурное сердце рвет на части / Какой-нибудь пустой пример. / Мол, жил-был мальчик во предместье / с бумажным временем на ты / и все писал «умри-воскресни», / пока не кончились листы» [8, c. 157].
Близкий смысловой ход можно отметить и в стихотворении «То какая-то общая фотка», где перебор найденных на антресолях вещей переосвещает скудную повседневность «ловца никотина» и «стояльца пивных», но только в перспективе памяти о навсегда ушедшем прошлом, в котором слово было действенно, связано с повседневностью и сущностно важно: «И вздыхает, счастливо ощерясь, / Межстраничного лавра труху, / Отыскав несусветную ересь / В антресолях на самом верху. // О снегах, где дышалось елово / И рука примерзала к перу, / Но зато бесполезное слово / Словно пламя цвело на ветру» [8, c. 227]. Узнаваемая советская мифология «таежного» и «северного» поэтического текста помещена в рамку своего культурного контекста, но в нем сегодняшняя «ересь» подлинна, поскольку говорит со временем на его языке.
Таким образом, принципы отражения чувственной и аффективной памяти в структуре художественного мира С. Попова определяются стремлением к преодолению хаотического разъятия мира. Работа памяти имеет «терапевтический» характер, но он связан не с восстановлением разорванного целого личной истории, а с иррациональным приобщением к творящим силам бытия. Память восстанавливает субъектность через интенсивность чувственной детали, когда «я» переживает свою растворенность в природном мире, замену аналитического «обратного» зрения зрением «детским». Чувственное созерцание, опосредованное воспоминанием, изображается в «экстатических» ассоциативных рядах, обозначающих телесно-плотское обновление «я», включение его в новые смыслы и ритмы существования.
Библиография
попов художественный лирика поэзия
1. Аронсон О. Богема: Опыт сообщества. Наброски к философии асоциальности. М.: Фонд научных исследований «Прагматика культуры», 2002. 96 с.
2. Вайс П. Сергей Попов. «Воронеж etc». URL: http://magazines.russ.ru/ra/2011/5/po27.html (дата обращения: 16.08.2018).
3. Зорин А.А. Появление героя: Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII?-начала XIX века. М.: Новое литературное обозрение, 2016. 568 с.
4. Кузнецова А. Ни дня без книги. URL:http://magazines.russ.ru/znamia/2010/4/ku29.html (дата обращения: 16.08.2018).
5. Лихтенфельд Н. Сергей Попов. «Обычай исчезать». URL: http://magazines.russ.ru/zin/2013/1/l19-pr.html (дата обращения: 16.08.2018).
6. Ляпина Л.Е. Сенсорная поэтика в русской литературе XIX века. Б.м.: Palmarium Academic Publishing, 2014. 176 с.
7. Опыт и чувственное в культуре современности. Философско-антропологические аспекты. М., 2004. 248 с.
8. Попов С. Вопрос времени. Воронеж: Издательство им. Е.А. Болховитинова, 2005. 232 с.
9. Попов С. Детские войска. Воронеж: ГУП ВО «Воронежская областная типография-издательство имени Е.А. Болховитинова», 2009. 104 с.
10. Попов С. Отдел теней и лавров. Некоторые сочинения. Тамбов: ООО «ТПС», 2017. 216 с.
11. Попов С. Папоротник. СПб.: Б.и., 1992. 46 с.
12. Подорога В. Феноменология тела: Введение в философскую антропологию: Материалы лекционных курсов 1992-1994 годов. М.: Ad Marginem, 1995. 339 с.
13. Российская империя чувств: Подходы к культурной истории эмоций. Сб. статей. М.: Новое литературное обозрение, 2010. 512 с.
14. Топоров В.Н. Миф. Ритуал. Символ. Образ: Исследование в области мифопоэтического: Избранное. М.: Прогресс-Культура, 1995. 624 c.
Размещено на Allbest.ru
Подобные документы
Краткий очерк личностного и творческого становления известного российского поэта Г.А. Попова, его первые публикации в местных газетах Тамбовщины и популярность как детского поэта. Образы природы, детских забав и животного мира в произведениях Попова.
доклад [12,4 K], добавлен 13.09.2009Николай Гумилев как основатель акмеизма, место его творчества в лирике Серебряного века. Основные принципы акмеизма. Мотивы и образы в лирике. Лирический герой поэта и его особая энергия. Живописность поэтического мира, особенности ритма и лексики.
контрольная работа [18,2 K], добавлен 29.11.2015Роль мифа и символа в литературе рубежа XIX–XX веков. Место в творчестве К.Д. Бальмонта текстов фольклорной стилизации, мифологические образы в сборнике "Жар-птица" и поэтическом цикле "Фейные сказки". Типы художественного мифологизма и сквозные мотивы.
дипломная работа [82,6 K], добавлен 27.10.2011Двойственность натуры поэта: стремление к духовному покою и мятежность, кротость и страстность. Семейные традиции, образование Сергея Есенина. Гениальный поэт ХХ века. Способность к воображению, интерес к народному творчеству. Образ Родины в лирике поэта.
реферат [24,4 K], добавлен 12.03.2012Исследование художественного мира поэта Шарля Пьера Бодлера. Сопоставление автора и героя в лирическом тексте "Альбатрос". Определение общего и различного в их облике. Изучение особенностей построения стихотворения. Средства создания лирического героя.
реферат [19,2 K], добавлен 18.04.2015Роль и место цветообозначений в поэтическом тексте. Употребление прилагательных-цветобозначений в прямом значении. Переносные значения и оценочные коннотации цветообозначений в поэзии Сергея Есенина. Особенности употребление глаголов со значением цвета.
дипломная работа [89,0 K], добавлен 14.04.2013Проблема духовного кризиса общества рубежа ХIХ–ХХ веков в творческом сознании русских символистов. Утопическое ожидание грядущего преображения мира в поэзии Александра Блока. Сходства и различия в решении проблемы жизни и смерти в лирике символистов.
курсовая работа [56,8 K], добавлен 20.02.2015Мотив как структурно-смысловая единица поэтического мира. Основные мотивы лирики А.А. Ахматовой: обзор творчества. Решение вечных проблем человеческого бытия в лирике А.А. Ахматовой: мотивы памяти, жизни и смерти. Христианские мотивы лирики поэтессы.
курсовая работа [54,2 K], добавлен 26.09.2014Анализ семантического пространства в прозе Н.В. Гоголя с точки зрения концептуального, денотативного и эмотивного аспектов. Пространственно-временная организация художественной реальности в произведениях автора. Слова-концепты художественного мира.
курсовая работа [66,1 K], добавлен 31.03.2016История создания повести и оценка творчества братьев Стругацких. Необходимость изображать будущее правдиво, учитывая все главные процессы, происходящие в обществе. Фантастические картины в повести и реальность, принципы изучения художественного мира.
дипломная работа [98,4 K], добавлен 12.03.2012