Гегель. Его жизнь и философская деятельность
Биография Гегеля. Его философская система, которая, несмотря на всю свою несомненную туманность, была как бы откровением для русской интеллигенции. Ей мы обязаны появлением двух наиболее плодотворных течений нашей мысли: западничества и славянофильства.
Рубрика | Философия |
Вид | биография |
Язык | русский |
Дата добавления | 24.09.2010 |
Размер файла | 133,5 K |
Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже
Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.
Мирные занятия Гегеля богословием, его невиннейшие развлечения вроде игры в фанты ради получения поцелуя какой-нибудь Маргариты Луизы Каролины Марии или ухаживаний за хорошенькой белокурой девушкой внезапно были прерваны событием, сразу приковавшим к себе внимание всей Европы и даже более того. Мы говорим, конечно, о французской революции, начавшейся 5 мая 1789 года, если считать ее со дня созыва Генеральных штатов. Все лучшие и даже худшие умы Германии (например, Гейнц) возликовали, и, по-видимому, не было решительно никакого предела их восторгу. Клопшток и Форстер, Кант и Фихте -- все с одинаково радостным сочувствием приветствовали начало всемирной трагедии. Клопшток сочинял свои возвышенные оды, в которых напыщенные и ходульные строфы были наполнены священными словами свободы и братства. Фихте оправдывал французов за все содеянное ими и смело говорил о праве народов, подыскивая ему десятки философских оснований в своем гибком и идеалистически настроенном уме. Ликование на первых порах было всеобщим, и каждая театральная (увы, только театральная) сцена, разыгравшаяся в Париже, находила себе восторженных хлопальщиков по эту сторону Рейна.
На всех перекрестках кричали о наступлении новой эры, о том, что пришло царство свободы и братства, и, странно, совсем не маленькие дети, а большие люди находили какое-то особенное удовольствие в беспрестанном повторении возвышенных слов "liberte, egalite, fraternite" ("свобода, равенство, братство") и в платонических восторгах перед ними.
Политическая невинность и наивность немцев была так велика, что французская революция даже после разрушения Бастилии (14 июля 1789 года) продолжала вызывать искренние рукоплескания в людях самых различных взглядов, самых противоположных стремлений. Все, по-видимому, сходились в том, что "fraternite" и "liberte" звучат очень громко, а главное -- в своем полнейшем непонимании того, что происходило у них перед глазами. На революцию любовались, как любуются на начинающееся извержение. Отчаянные столпы на хмуром вечернем небе, глухой раскат землетрясений, облака пепла и дыма, носящиеся над кратером, очевидно, принадлежат к самым красивым зрелищам. И на него любовались, как любуются суровыми видами природы, гениальным произведением батальной живописи, драмой, возбуждающей высокие и прекрасные чувства. Читая речи ораторов Национального собрания, прислушиваясь к глухим раскатам громового голоса Мирабо, немецкие добродушные, идеально настроенные зрители рукоплескали и хлопали знакомым актерам и актрисам. Чего бояться их? Мечи у них картонные, роли заученные, пистолеты хлопают сырым картофелем и в крайнем случае способны вызвать быстропроходящую шишку на лбу.
Немцы и раньше любили свободу, и раньше писали по ее адресу возвышеннейшие, длиннейшие и скучнейшие оды. Но они любили ее как идею, как представление и даже не подозревали, что та может сделаться фактом жизни. Соловей постоянно плачет о розе, немцы постоянно плакали о свободе, и одно слово "Freiheit" ("свобода") делало необходимой усиленную понюшку табаку и обхождение при помощи носового платка Что говорить, приятно видеть на сцене героя и гибель его. Это возбуждает высокие чувства, но было бы наивно требовать героизма от самого себя в этой пошлой практической действительности! И к чему? Можно любить свободу и будучи холопом, так как свобода, как идея, существует сама по себе, независимо от жизни, а мысль о ней опять-таки возбуждает высокое настроение.
Слова вызывали восторги; действия, проводившие эти слова в жизнь, возбудили почти общее отвращение. За кратковременной порой ликования быстро наступила реакция, и целая туча проклятий посыпалась на головы ИМ в чем неповинных "liberte", "fraternite", "egalite".
Такое непонимание революции, такое эстетическое или, вернее, платонически восторженное отношение к ее первому акту дает нам возможность отметить любопытную сторону тогдашнего немецкого характера. Мы говорим о странной способности жить в мире грез, вздохов, мечтаний, быть там благороднейшим человеком и находить свое полное утешение и счастье в этой несуществующей области. Принципы заоблачной сферы мечтаний и принципы действительности находились друг с другом в непримиримом противоречии, и такое противоречие не тревожило человека, а, напротив, составляло необходимую принадлежность его спокойствия и благополучия. Самым искренним образом готов он был защищать всеобщее равенство, но упаси Боже, если бы кто-нибудь его, трибуна человечества, вместо надворного назван бы титулярным советником. Радикализм мысли, мечтательное благородство, любовь к свободе мирно уживались с самой пошлой действительностью, с самым безукоризненным холопством в общественных отношениях. И если бы еще это было лицемерием, если бы это происходило от умственного убожества! Но в таком криминальном с нашей точки зрения противоречии повинны были первые люди несомненно великого и богато одаренного народа. И они, эти первые люди, рукоплескали революции до той поры, пока не убедились, что она очень серьезно рассчитывает из области слов и краснобайства перейти в область поступков. Этих-то поступков, совершенно логичных с точки зрения принципа, возбуждавшего такие восторги, и не ожидали, а когда они появились на сцене, когда зрители убедились, что у героев разыгравшейся драмы не картонные мечи, не детские пистолетики, хлопающие картофелем, а настоящие дамасские отточенные клинки и целая артиллерия, заряженная настоящим порохом, -- революцию возненавидели и прокляли почти все, кроме Фихте в Германии, Фокса в Англии и еще десятка им подобных!
Французская революция совершенно неожиданно для немцев, и также неожиданно для самой себя попыталась примирить это противоречие, уничтожить дуализм жизни -- идеи и факта, принципа и действительности. И так как эта попытка сопровождалась ужасно невежливым отношением к идеальному миру, то немцы глубоко обиделись и учинили единогласный концерт "протестующих". Конечно, праздник Разума, разрушение Бастилии -- очень красивые зрелища, но праздник праздником, а гильотина ничего праздничного в себе не имеет.
Любопытно, что в исходной точке своей биографии Гегель сошелся с французской революцией. Ему также было необходимо заполнить чем бы то ни было пропасть между идеей и фактом. Революция заполняла ее декретами и гильотиной, Гегель -- диалектикой. Революция заявила, что принцип должен воплотиться в действительность; Гегель уничтожил дуализм, решив одним гениально смелым полетом мысли, что мир идеи и действительности -- одно и то же, что никакого противоречия между ними нет и быть не может, что мыслимая свобода, красота и прочее -- то же самое, что и реально существующее. Идея -- вот она действительность, а другой действительности искать нечего. Поэтому тот, кто имеет идею свободы -- уже свободен; но, как основательно заметил Шопенгауэр, думать, что у меня в кармане 100 гульденов, и иметь в кармане 100 гульденов -- совсем не то же самое.
Посмотрим, однако, как относился Гегель к революции. Молодежь горячилась. Мирные тюбингенские граждане с ужасом видели, что философически настроенные бурши дерутся из-за политических уже убеждений очень толстыми палками и поют "Марсельезу" с еще большим восторгом, чем прежде "Gaudeamus igitur"*. Устроился даже политический клуб, где Гегель был одним из самых ревностных, хотя и не красноречивых ораторов за права свободы и равенства. Целые ночи напролет проходили в ожесточенных дебатах, и отчеты Национального собрания комментировались с еще большим усердием, чем прежде "Онтология" Вольфа или "Теодицея" Лейбница. Кричали и волновались. Кричали на всех языках и волновались всеми фибрами души.
* "Будем же радоваться..." (лат.) -- первые слова одноименной студенческой песни, популярной некогда в университетах Европы. -- Ред.
-- In tyrannos*, -- провозглашал один по-латыни.
-- Tod dem Gefsindel**, -- отвечали ему по-немецки.
-- Vive la liberte! Vive Jean Jacques!.. Et perisse la politique d'aujourd'hui!***-- поддакивали на французском диалекте .
* Против тиранов. -- Ред.
** Смерть мерзавцам! -- Ред.
*** Да здравствует свобода! Да здравствует Жан Жак! Смерть политическим чудовищам! -- Ред.
Гегель волновался не меньше других.
Существует даже предание, будто в одно дивное весеннее утро Гегель и Шеллинг вышли за ворота мирного Тюбингена с особенно торжественными лицами. Их плащи были надеты на манер греческих туник, в их руках находился небольшой зеленый отросток дерева. Пройдя недалеко от города, приятели остановились и, трижды провозгласив: "Vaterland und Freiheit" ("Отечество и свобода") -- посадили в землю свое деревце. Оно именовалось деревом свободы, которому, однако, не суждено было дать ростков.
Приходится пожалеть, что у нас так мало подробностей об этом времени и о жизни политического клуба. Мы знаем только, что юношество увлекалось как нельзя более горячо и что несогласие в политических убеждениях доводило до ссор сторонников различных мнений. Известно также, что громким "vive la liberte et perisse..." и прочим зачастую по ночам нарушался мирный сон тюбингенских граждан, беспокойно вопрошавших себя: не приехал ли в город Марат или Фукье Тенвиль. Неизвестно также, что стало с деревом свободы, посаженным Гегелем и Шеллингом, и на какую хозяйственную надобность оно пошло. Несомненно лишь, что через несколько лет Гегель сам бы срубил его еще с большим удовольствием, чем посадил.
Революционное увлечение в нем быстро сменилось не только реакцией, но и ненавистью к революциям вообще.
Увлечение Гегеля революцией продолжалось самое короткое время и ни к каким серьезным результатам не привело. "В нем, -- говорит Гайм, -- опять пробудилась его рассудительность и положительная сторона его характера, требовавшего во всем известной меры. Его приводили в ужас проливаемая террористами кровь и совершаемые ими насилия; но и независимо от всего остального для Гегеля уже было достаточно неизящной и эксцентрической обстановки революционной драмы, чтобы возбудить в его душе полное к ней отвращение. Вот почему мы можем следить за влиянием юношеского увлечения только до того времени, когда Гегель вскоре по окончании университетского курса отправился в Берн в звании домашнего учителя".
Будущий философ реставрации и абсолютного порядка отдал дань волнению юношеской крови, а затем выступил на свой собственный путь, не имевший ничего общего с практическими и конкретными стремлениями революции.
После пятилетнего пребывания в университете Гегель окончил курс наук и сдал экзамен на степень кандидата богословия. От своих профессоров он получил свидетельство в том, что он вообще молодой человек с хорошими способностями, но не отличается ни особенным прилежанием, ни большим запасом сведений, говорит плохо и может быть назван "идиотом" в философии. Прожив несколько времени у своих родителей в Штутгарте, он принял место домашнего учителя в доме господина Штейгера фон Чуг в Берне.
Глава III. Берн. -- Франкфурт-на-Майне. -- Занятия политикой. -- Переезд в Йену
Домашним учительством Гегелю пришлось заниматься целых семь лет (1793--1800 годы). "Сначала мы видим его в качестве "gouvemeur des enfants de notre cher et fidel citoyen Steiger de Schoug"*, затем как гофмейстера** у франкфуртского купца Гогеля. Но что это за господа Гогель и Чуг, как относились они к гениальному человеку, жившему под одной с ними крышей, мы не знаем. Этот семилетний период жизни Гегеля настолько скуден фактами, что Розенкранц, желая как-нибудь пополнить пустое пространство, со своим обычным педантизмом и обстоятельностью разбирает чуть ли не на двух страницах удивительно важный вопрос: курил ли Гегель? Но мы этот вопрос оставим в стороне и постараемся собрать воедино скудные факты и отдельные штрихи, относящиеся к этой эпохе.
* "гувернера детей нашею дорогого и преданного гражданина Стейжера де Чуга" (франц.). -- Ред.
** Гофмейстер (нем.) -- домашний учитель, гувернер. - Ред.
Чуги принадлежали к аристократии, имели собственное поместье, одинаково называвшееся "Чуг", и, надо думать, относились к Гегелю несколько свысока. Прожив возле них три года, он, однако, ни слова не говорит ни об одном из славных представителей этого славного рода. Мы знаем лишь, что ему приходилось играть иногда в бостон, что на вечерах бывали "барышни", но какие и зачем -- неизвестно. Одинаково неизвестно, сколько было учеников и учениц у нашего философа, сколько часов в день занимался он и сколько получал вознаграждения.
Конечно, все это мелочи и не из них складывается жизнь человека, тем более такого, каким был Гегель. Но нельзя же и пренебрегать интимными подробностями, нельзя ограничиваться биографией одной "системы". Система системой, но как забыть, что за ее геометрически правильными построениями скрывается живое существо, одаренное мускулами, нервами и... весьма заметным властолюбием? Система развивалась "органически"; любопытно следить за ростом идей, за их разветвлениями, но не она же писала донос на Фриза, преклонялась перед французскими штыками и требовала самых строжайших полицейских мероприятий против "мальчишеского либерализма и философов чувства", пытавшихся пробудить общество от филистерского сна. А это, к сожалению, факты из биографии Гегеля, для объяснения которых не мешало бы знать интимные подробности его жизни и проникнуть в глубь его личного характера.
Но эти интимные подробности в большинстве случаев отсутствуют. По мнению Розенкранца, "биография философа исчерпывается биографией его системы"; Гайм считает возможным отвести "Логике" или "Феноменологии духа" 20--30 страниц, а о семейной жизни вскользь бросить замечание, что жена Гегеля, Мария фон Гегель, была "лучшая из женщин". Почему -- лучшая? Занятый феноменологией, Гайм -- увы! -- этого не объясняет.
Перед нами семилетний период, в котором как будто бы ничего не было. Сам Гегель в своих письмах посвящает ему двадцать строк, Гайм исключительно дает историю умственного развития.
Надо думать, что в доме Чугов Гегель чувствовал себя не особенно хорошо. Он мог, конечно, утешать себя мыслью, что не ему одному приходится тянуть скучную лямку домашнего учительства, что домашними учителями были и Кант, и Фихте, и впоследствии Гербарт... Но все же недостаток свободного времени, отсутствие подходящего интеллигентного общества слишком ощутительны. Гегель жалуется, что не может следить за новостями философской жизни, что занятия не оставляют ему желательного досуга. Вероятно, он страшно одинок, вероятно, эти де Чуги относятся к нему с некоторым пренебрежением. Волей-неволей ему приходится сконцентрироваться в самом себе и выбирать "le mieux possible"* в несимпатичной обстановке.
* "Как можно лучше" (франц.). -- Ред.
Спасает жажда познания, давно отмеченное нами стремление к энциклопедичности. Гегель старается заниматься с прежним усердием, прежней терпеливостью. Он изучает богословие, интересуется политикой, даже местным правом и податной системой, штудирует Канта и Фихте, но эти занятия, за исключением редких писем к Шеллингу, происходят в одиночестве, без живого общения мыслями, вдали от жизни вообще.
Система вырастает, отданная в жертву книгам и логике. Если и прежде в жизни Гегеля мало дружбы, мало любви и молодости, то эти три года, проведенные в доме Чугов, сухи, как пемза. Отбыв эту повинность, Гегель перебрался во Франкфурт-на-Майне, в дом купца Гогеля, также в качестве домашнего учителя к его детям. Здесь жизнь его стала разнообразнее. Он опять в кругу образованных друзей и имеет возможность вести более соответствующую складу своего характера жизнь.
Он занимается политикой. В нем еще бродят остатки прежнего либерализма. Так, например, одно его сочинение озаглавлено "Dass die Wurtemberger Magistrate vom Volk gewahlt werden mussen" (1798 год). Здесь он требует, чтобы земские чины воспользовались во всей силе принадлежащими им правами. Ораторским тоном говорит он о необходимости "от грустной боязни, которая обязана действовать по непреложной необходимости, возвыситься до смелой решимости, которая сама чего-нибудь хочет".
Но такое настроение, в котором, однако, все же преобладает желание понять, почему все так нехорошо, чем уничтожить это нехорошее, длилось очень недолго. Занятия политикой привели Гегеля к тому выводу, что "Германия -- не государство".
Придя к такой весьма нелестной для патриотизма формуле, Гегель отнесся к ней с немного более горячим участием, чем к выводу дифференциального исчисления. "Германия -- не государство", и он на время махнул на нее рукой. Поняв, что х = 0, он решил, что нечего с ним, значит, и делать. Он интересовался, пока не знал, "почему это так". Найдя ответ на "почему", он успокоился.
Гегель счел нужным без борьбы, без всякого проявления активности примириться с этим тяжелым положением своей родины. Он решился разработать "природу до степени идеи", сделать себе "из изображения своего внутреннего мира своего постоянного собеседника". Не преобразованием политических условий германской жизни должен он добиться своего счастья, а путем совершенно особенным: при помощи метафизики он устроил в этом мире действительности и свой собственный мир, которым и будет наслаждаться, как единственно удобным для его существования.
Здесь уже Гегель проявляется во весь свой рост. Как энциклопедист, он интересуется и политикой, пишет даже целые трактаты о местном праве и о податной системе Берна. Повсюду он выказывает удивительную теоретическую мощь и удивительное практическое бессилие. Упорно останавливается он на вопросе "почему" и, подыскав ему десяток остроумнейших объяснений, успокаивается, так сказать, на самом пороге действия, как выражается Гайм. Стоит ему только столкнуться с действительностью, как его слишком логический ум начинает теряться и путаться, причем отсутствие всякого конкретного стремления сейчас же дает себя чувствовать. Трактуя о необходимости выборной системы, Гегель, однако, заканчивает свою работу словами: "Главное дело в том, чтобы предоставить право выбора сословию лиц независимых, просвещенных и честных. Но я не могу понять, какой род выборов может доставить такое собрание людей, даже предположив, что как активное, так и пассивное право избирания будут определены с крайней осторожностью". Несмотря на это недоумение, Гегель спокойно ставит точку.
Гегель в это время прекрасно понимал, что действительность скверна и удушлива. Он прямо говорит: "Германская жизнь не может оставаться в том состоянии, в каком находится теперь, потому что все существующее утеряло уже всякую силу и всякое достоинство, превратившись в явление чисто отрицательное".
Что же с этим делать? Так ведь жить нельзя: "Ведь в тех, кто разработал внешний мир до степени идеи (попросту -- понял его), есть жгучая жажда жизни; такие люди чувствуют потребность выхода из идеи в жизнь". Однако обстоятельства времени заставляют исключительно сосредоточиться на внутренней жизни, "а состояние человека, -- говорит нам сам Гегелъ, -- которого обстоятельства времени заставляют уединиться во внутренний мир, может быть уподоблено только беспрерывному замиранию..." Тяжелое это чувство, особенно для того, у кого есть жажда жизни, есть стремление выйти из идеи в действительность!
В Гегеле борются два начала: одно -- критически выработанное представление об окружающей обстановке, как самой скверной, ни с какими требованиями разума несообразной, словом -- "чисто отрицательной"; другое -- взятое им на веру из античного мира, представление о вселенной как о едином прекрасном космосе, проникнутом дивной гармонией торжественного произведения. И, чтобы примирить это противоречие, Гегель напрягает силу своего разума, чтобы спасти себя от безысходного отчаяния и отыскать себе в жизни тот уголок, где, несмотря ни на что, он может быть счастливым, какая бы жизненная скверность ни окружала его, -- он бросается уже открыто и бесповоротно в объятия метафизики. Там -- возможное спасение. Метафизика должна привести в связь все существующее и представляемое; эту разрозненную, полную видимыми противоречиями действительность она должна объединить в одно целое. Задача сводится к тому, чтобы примирить факт и идею, представляемую красоту и существующую скверность. Не насилием, не активной борьбой с недостатками жизни можно сгладить это различие; нет, "метафизика должна указать ограничениям их границы и их необходимость в связи с целым". Прежде всего надо примирить противоречие между идеей, представлением и явлениями действительности. Верный идеалистическому принципу, Гегель утверждает, что существует только мысль и вне мысли не существует ничего. Это не человеческая мысль, а мысль Абсолюта, то есть мысль мира, стремящаяся к самопознанию на основании законов логики. Она, эта мысль, воплощает (предполагает) себя в различные конкретные формы, из которых каждая необходима для этого процесса самопознания. И все действительное разумно, так как всё есть только стадия воплощения Разума на бесконечном пути саморазвития.
Гегель поставил себе задачей примирить себя, свой внутренний мир с жизнью. Выработанное на почве классической древности миросозерцание давало ему конечный пункт для этой деятельности разума. При помощи диалектики вселенная должна была предстать как единое гармоническое целое, все части которого необходимо связаны между собой. Здесь все прекрасно, не как нечто отдельно взятое, но как звено в бесконечной мировой цепи, как составная необходимая часть общей гармонии. И эта примирительная задача как нельзя лучше удалась Гегелю. Он не только искренне обманывался сам, но и целое поколение Европы смотрело на его систему, как на новое Евангелие. Конечная цель его усилий прекрасно изложена Белинским в период "гегелианства".
"Весь беспредельный прекрасный Божий мир, -- говорит наш великий критик, -- есть не что иное, как дыхание единой вечной идеи, проявляющееся в бесчисленных формах, как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном разнообразии. Только пламенное чувство смертного может постигать в светлые мгновения, как велико тело этой души вселенной, сердце которого составляют громадные солнца, жилы -- млечные пути, а кровь -- чистый эфир. Для этой цели нет покоя: она живет беспрестанно, то есть беспрестанно творит, чтобы разрушать, и разрушает, чтобы творить. Она воплощается в блестящее солнце, в великолепную планету, в блуждающую комету; она живет и дышит в бурных приливах и отливах морей, в свирепом урагане пустынь, в шелесте листьев, в журчанье ручья, в рыкании льва и в слезе младенца, в воле человека и в дивных созданиях времени. Кружится колесо времени с быстротою непомерною, в безбрежных равнинах неба потухают светила, как истощившиеся вулканы, и зажигаются новые, на земле проходят роды и поколения и заменяются новыми; смерть истребляет жизнь, жизнь уничтожает смерть; силы природы борются, враждуют и умиротворяются силами посредствующими, и гармония царствует в этом вечном брожении, в этой борьбе начала и веществ..." Словом,
В вечном движенье,
В волнах бытия
Я опускаюсь, я поднимаюсь...
Жизнь и движенье -- вечное море,
Смерть и рожденье --
В вечном просторе.
Остается одно -- созерцать и... радоваться.
Закончим теперь обозрение внешних событий, относящихся к этому периоду. Обстоятельный herr* Розенкранц сообщает нам, что "15 января 1709 года умер отец Гегеля, оставив после себя пустое место в вюртембергской палате, но отнюдь не в человечестве". Гегел -- это важнее -- "получил в наследство 3154 гульдена, 24 крейцера, 4 пфеннига". С этими маленькими деньгами он решился оставить домашнее учительство и попытать счастья на профессорской кафедре. Ему было двадцать девять лет от роду; система в общих чертах уже ясно представлялась его умственному взору. Он был молод, здоров, как прежде, неутомим в работе. "30 лет от роду, -- сказано в его паспорте, -- ростом -- 5 футов и 2 дюйма; волосы и брови темные; глаза серые, нос и рот средние; подбородок круглый; лицо продолговатое".
* Здесь: господин (нем.). -- Ред.
Бывший его друг Шеллинг, профессор Йенского университета, с которым он теперь переписывался, обещает ему "употребить в его пользу свое влияние". Заручившись этим, Гегель едет в Йену, где его ждет дружба, кафедра и, быть может, слава.
Утомительные годы ученичества окончились.
Глава IV. Йена. -- Гегель и романтики
Переехав в Йену, Гегель немедленно очутился в самом избранном обществе. Йена -- университетский город, где Фихте и Шеллинг читали свои лекции, Нитхаммер и Фихте издавали критический журнал философии, где работали и жили братья Шлегели, вокруг которых группировалась целая плеяда романтиков: Тик, Новалис, отчасти Гёльдерлин, Шлейермахер и прочие. Жизнь была разнообразна и весела. Фридрих Шлегель вел свою полемику с Шиллером, удивлял всех и каждого своими злыми критическими статьями, любил свою Доротею и сочинял роман, который должен был положить начало новому искусству; Август Шлегель исследовал мифы; Новалис только что закончил ряд своих глубоко философских дивно юмористических произведений и, к сожалению, самую жизнь. По всей линии шла оживленная перестрелка. Деятельность Шеллинга достигала своей кульминационной точки. Он энергично читал лекции в университете, работая своей гениальной головой на глазах у публики и у слушателей, удивляя тех и других своими быстрыми скачками к новому; в журнале Нитхаммера он вел критический отдел в резко полемическом тоне, без пощады казня противников, "умевших выбирать отдельные фразы из Канта в защиту своих мнений". Здесь же, в Йене, Шиллер нашел себе убежище и, отдавшись поэтической деятельности, занимался некоторое время преподаванием истории и эстетики. Йена была как бы вторым местопребыванием Гёте, куда он переселялся всякий раз, когда окончание какого-нибудь произведения требовало от него глубокого спокойствия души и свободного времени. Здесь великий и благородный Фихте вел с кафедры упорную борьбу с квиетизмом* и пошлостью своего времени. Но энергичнее, деятельнее и заносчивее всех были, конечно, романтики. Это была компания людей даровитых, талантливых, иногда даже с признаками настоящего гения, как у Новалиса, решившихся во что бы то ни стало сказать свое новое слово, большее, чем слово Гёте и Шиллера. Из-за этого нового слова, еще не оформленного, передававшего скорее настроение, чем мысль, шла ожесточенная полемика, разделившая немецкую интеллигенцию на два лагеря: Фихте и Шиллера, с одной стороны, Шеллинга и романтиков -- с другой.
* Квиетизм -- безучастное, пассивное отношение к окружающей действительности, непротивление, а также одноименное ре-лигиозно-этическое учение, проповедующее данные идеалы. -- Ред.
Нам необходимо сказать об этой полемике несколько слов, чтобы определить ту умственную обстановку, в которую попал Гегель после своего бернского и франкфуртского одиночества. Но метафизику и философские разногласия по их малой удобопонятности мы оставим в стороне, а посмотрим, чего хотела та и другая партия в нравственном отношении.
Начнем с Фихте. В своем "Учении о науке" он признавал, что внешний мир, будучи представлением духа, не существует в истинном смысле слова, что, в действительности, он -- ничто. Но если "не я", природа, не существует, то в чем же можно найти фундамент для мысли, то есть философии и деятельности? Этот фундамент -- человеческое "я", то есть свободная и сознательная разумность, существующая только для себя, знающая только себя, так как больше ничего нет и все вещи -- простое отражение деятельности духа. Поэтому "человек есть мерило всего", в нем самом источник жизни и обстоятельств; природа и государственное устройство только тень его индивидуального сознания, изменяющаяся по мере того, как растет, крепнет, приобретает свободу и ясность это самое сознание. Нося в себе такое священное, всеобъемлющее начало, можно ли отдавать его в рабство чему бы то ни было, можно ли робко преклоняться перед жизнью, когда во главе всего стоят не обстоятельства, не условия, в личное самосознание? Отсюда очевиден переход к нравственной системе. В чем человек должен искать оснований для своей деятельности? В себе самом. Должен ли он считать что-нибудь высшим сравнительно с голосом своего разума? Конечно, нет. Может ли он бояться какого-нибудь авторитета, созданного верой или государственной жизнью? Но ведь авторитеты, социальные формы -- не больше как "отраженная деятельность духа", и новая стадия этой деятельности предполагает и новые формы жизни. Призывая к деятельности, к борьбе, Фихте всегда обращался к сознанию человека. Это сознание создало мир и государство, оно наполнило жизнь живыми конкретными образами, которые мы называем вещами; неужели же око, этот божественный дух, может пресмыкаться в грязи и унижении, забыв свое величие, свое происхождение от эфира и солнца? Жизнь для идеи есть единственная истинная жизнь. Поэтому нетрудно понять, что Фихте своей философией, своими высокими нравственными идеалами, все равно как Шиллер своей благородной поэзией, расположил к себе всех деятельных людей. Своими речами к немецкой нации он дал толчок, который обнаружился впоследствии в идеях и стремлениях, одушевлявших долгое время патриотически настроенную, стремившуюся вперед германскую молодежь.
Деятельные натуры примкнули к Фихте и Шиллеру. На стороне этих двух горячих и талантливых людей стояли все, принимавшие участие в судьбах своего времени и отечества. Они надеялись осуществить в действительности свои политические идеалы, в своих нравственных воззрениях твердо держались строгой морали ответственности перед жизнью. Критическая философия Канта, популяризованная Рейнгольдом, давала их уму завлекательную свободу, приучила бесстрашно относиться к "неразложимым" понятиям, существующим в жизни в виде "неразложимых" форм и функций и, в сущности говоря, совершенно ниспровергала как протестантское правоверие, так и те формы бытия, которые прямо и непосредственно зависели от авторитета теологических представлений. Высокие этические принципы Фихте, его неподдельная горячая любовь к родине, его глубокое уважение к человеку, прямо вытекавшее из основных принципов его теоретической философии, наряду с упомянутым выше критицизмом Канта, создали целое поколение бодрых и энергично настроенных людей, находивших в поэзии Шиллера конкретные образы для своих идеалов, а в ранних произведениях Гёте -- голос страсти, сознание своего человеческого права на счастливую жизнь. Совершенно другое представляла из себя романтическая школа, не бедная талантами и дарованиями, выставившая такого философа, как Шеллинг, таких поэтов-беллетристов, как Тик и Новалис, критиков вроде Шлегелей и пр. Прежде всего надо заметить, что вся романтическая компания, за исключением самых выдающихся, терпеть не могла Шиллера, отвергала его поэзию, не совсем основательно чуя в ней революцию; с отвращением относилась к действительности и современности, любила природу, средние века, скульптуру и восток. Романтики постоянно стремились к подземной и надземной, только не к земной области, в царство видений и духов, к отдаленным временам и народам. Настоящее время и окружающую их жизнь они, вообще говоря, отрицали, как пропитанную "прозаическим экономическим духом", или относились к ней с высшим презрением. Истинная жизнь -- это жизнь поэтического творчества, созерцания образов собственной фантазии, проникновение в тайну мира. В скверной малодушной действительности, умеющей только "продавать дороже и покупать дешевле, -- можно зачахнуть, задохнуться". Всеми способами надо убегать от нее... но куда? Тик посвятил одно из своих стихотворений людям, изнуренным действительной жизнью и наслаждающимся одними мечтами; Гёльдерлин искал забвения в созерцании греческих идеалов; Арним писал стихи с той же целью, с какой курят гашиш; Фридрих Шлегель сидячую праздность индуса считал идеалом и в прозябании, наподобие индуса, видел высшее счастье. Только чудесное, только фантазия могут спасти человека от пут и оков современности, и к этому фантастическому, чудесному, неестественному у романтиков была особенная, болезненная наклонность. Они верили в магию, предпочитали астрологию астрономии, так как первая "поэтичнее", и не выносили XVIII век с его практическими задачами, его стремлением выяснять все из естественных причин. Рассудок оказывался "очень скучным и прозаическим", принцип "полезности" -- ничем сравнительно со средневековым принципом "чести". Нет ничего более ужасного, как замкнуться в пределах конечного-земного, забыв о всепроникающей тайне мироздания и т.д.
Романтики хотели, чтобы жизнь была поэтичной, а человек -- "эстетической личностью". Наперекор рационалистическому требованию знания, они требовали веры. Когда впоследствии в лице Августа Шлегеля они выступили на политическую арену, то вся их проповедь ограничилась восторгами перед средними веками, перед папством и единой империей, сословным строем общества и желанием водворить политически неподвижный status quo*. В них была несомненная энергичная наклонность к политической реакции. Одни преклонились перед господствующими силами времени и сослужили им немалую службу, отуманивая умы блестящими фразами. Другие кончили душевным расстройством, ударились в крайний мистицизм, как Шеллинг, сошли с ума, как Гёльдерлин, или стали изуверными католиками, как Фридрих Шлегель. "В среде романтиков фантазирование приняло самую опасную и отвратительную форму. Из корня романтизма возникло научное направление, не подчинявшееся требованиям критики, возникла политическая и религиозная реакция".
* Статус-кво, настоящее положение вещей (лат.). -- Ред.
На первое время Гегель пристал к романтикам. Как другу Шеллинга, ему готов был в кружке самый лестный прием, но это обстоятельство совсем не означало, что Гегель увлекался или мог увлечься дикими парадоксами Фридриха Шлегеля. Он был слишком "трезв", чтобы упражняться в романтическом пустословии. Но поступить иначе он не мог. Романтизм, как видел читатель, был только отраслью общего реакционного движения; своими парадоксами, своим стремлением к мистицизму он проповедовал отречение от деятельной борьбы с жизнью и созерцательное наслаждение своим чувством, своей фантазией. Но, когда надо было выбирать между Фихте и романтиками, Гегелю затрудняться не приходилось. Не он ли объявил, что Германия -- не государство, не в нем ли не было и йоты патриотизма или деятельной любви к ближнему! Он стремился примириться с жизнью, переработать действительность в прекрасную и гармоничную идею. По складу своего характера и ума, Гегель прежде всего был созерцателем и квиетистом, а уж никак не активной натурой. Слив свой разум с разумом вселенной, то есть Абсолютом, свои требования -- с требованиями всего мироздания, свои практические идеалы -- с идеалами государства, поглотившего личность, Гегель мог предаться созерцанию той абсолютной гармонии, которая, по его мнению, царила во вселенной. К личности, к личному "я" он всегда относился с большим пренебрежением и если допускал его существование, то разве для избранных философов, преимущественно для себя, а уже никак не для всех. Политическая реакция и квиетизм не только не пугали его, а, напротив, привлекали своим якобы все примирившим совершенством, своим спокойствием. Не надо забывать конечного пункта его усилий. В теоретической области -- это было построение вселенной как единого прекрасного космоса, в практической -- оправдание существующего как исторически -- необходимого, как логически -- неминуемого и неизбежного. Впоследствии защитники монархизма -- конечно, европейского -- не без удовольствия читали страницы о власти "in principe" в его "Философии права"; люди порядка и спокойствия, эти вечные поклонники выгодного для всех них status quo, во имя своих пошлых удовольствий и эгоистического торгашества, с охотой принимали учение, в котором понимание необходимости всего исключало всякую решимость действовать, личность не имела права борьбы и протеста, на всяком лежала обязанность подчиняться существующему порядку вещей и уважать его, ибо он разумен уже потому, что все сущее есть процесс деятельности разума. Люди усталые -- а их в это время было куда как много -- готовы были именно вследствие усталости верить, что им не надо более бороться и добиваться высших целей; что, постигая с Гегелем разумную сущность свободы, обязанности и нравственности, они тем самым уже осуществляют все это в действительности.
Понятно поэтому, что Гегель примкнул к романтизму. Если же он впоследствии и разошелся с ним, то не вследствие нравственного кризиса, потребовавшего борьбы и деятельности, а только из уважения к здравому смыслу. Романтизм выродился в бесплодное гениальничанье, в игру словами, в болезненное пристрастие ко всему чудесному, неестественному. Гегель не уходил от действительности, как романтики, он только оправдывал ее, только примирялся с нею.
Глава V. Йена. -- Профессорская деятельность -- Отношения к Шеллингу
Переехав в Йену, сказали мы, Гегель сразу очутился в самом водовороте германской умственной жизни. Университет, где ему приходилось начинать свою педагогическую деятельность, считался одним из лучших во всей стране; число студентов далеко переходило за тысячу, а о массе приват-доцентов мы имеем сведения, что они в одно и то же время читали по несколько параллельных курсов: до того было их много. Йена несомненно была центром, йенская философская кафедра, еще недавно занятая Фихте, обращала на себя всеобщее внимание. Сама философия обновлялась и привлекала лучшие умы. Кого из молодежи, толпившейся вокруг кафедр профессоров и жадно ловившей несколько туманные, но казавшиеся всеобъемлющими истины, не соблазняла упроченная уже слава Канта и Фихте, чье воображение не разгоралось при взгляде на Шеллинга, excellentissimus'a*, несмотря на свои двадцать пять лет, знаменитого автора системы трансцендентального идеализма, почитавшейся многими за откровение? Философия занимала все поле умственной жизни, а точная наука, несмотря на только что сделанные ею великие открытия в области естествознания, оттеснялась на задний план, пользуясь разве уважением, к которому примешивалась доза высокомерия. Ум человеческий все еще стремился одним могучим порывом творчества объяснить себе сущее и пренебрегал усилиями скромных тружеников экспериментаторов.
* Превосходнейшего (лат.). -- Ред.
Гегель, философ par excellence*, друг Шеллинга, имевший уже у себя в чемодане черновые наброски своей системы, мог, следовательно, считать себя счастливым: перед ним открывались лучшие перспективы, а полученное недавно наследство позволяло провести несколько лет самостоятельно, без скучных обязанностей домашнего учительства, без боязни за завтрашний день. Все его силы могли найти полное применение, и он, охваченный бодрой атмосферой, на самом деле сразу бросается в борьбу. Работает он неутомимо, как прежде, но это уже не скромная работа в тиши кабинета, а настоящее дело на глазах у всей Германии, быть может, всего человечества! Сначала, впрочем, ему пришлось написать диссертацию "pro venia legendi", чтобы получить право читать лекции. Весь материал был уже заготовлен раньше и, поощряемый с одной стороны Шеллингом, с другой -- своим собственным желанием как можно скорее добиться кафедры, Гегель в первый же год своего пребывания в Йене защищает на публичном диспуте свое "De orbitis planetarum"**, где, отвергая Ньютона, обращается для своих астрономических соображений к гипотезе Платона, изложенной в "Тимее". Как истинный метафизик, он выдвигает на сцену таинственный ряд чисел: 1, 2, 3, 4, 9, 16, 28 -- и определяет расстояние между планетами сообразно его указаниям. Тут отметим маленькое обстоятельство, не оказавшее, впрочем, на Гегеля никакого впечатления. Рассматривая свой таинственный ряд, он пришел к тому выводу, что между третьей и четвертой планетами не должно быть никакого тела, так как в ряду для него нет соответствующего числа. Как вдруг, почти накануне выхода диссертации, одному из астрономов удается открыть Цереру в пустом, по указанию Гегеля, месте. Нисколько не смущаясь, Гегель остался при своем презрении к телескопу. Отметим далее, что 27 августа 1801 года происходит его "Habilitations disputation", то есть диспут правоспособности, на котором наш философ защищал следующие характерные для него тезисы: "Критическая философия бедна идеями и несовершенна форма скептицизма"; "Основанием нравственности должно быть уважение к судьбе". Благополучно окончив свои диспуты, Гегель в 1801 году вывесил для студентов объявление, в котором говорил, что "в предстоящий семестр им будет открыт курс лекций по философии вместе со славнейшим Шеллингом".
* Преимущественно (франц.). -- Ред.
** "Об орбитах планет" (лат.) -- Ред.
Оставляя в стороне вопрос о том, каков был этот курс, скажем несколько слов о впечатлении, производимом Гегелем в первые годы его профессорства. Впечатление -- увы! -- было не из лучших: большинство студентов решительно ничего в этих лекциях не понимало, многие должны были напрягать все свои силы, чтобы уловить хоть единую мысль в длинном и скучном ряде силлогизмов. Розенкранц прямо говорит, что "на массу студентов Гегель не имел никакого влияния и его чтения были известны им лишь как редкий экземпляр полной неясности и темноты". Гегелю все давалось с громадным трудом, и сколько-нибудь сносным профессоров он стал только в Берлине через двадцать лет, да и тогда он без всякого сострадания обременял своих слушателей, требуя от них самого напряженного внимания и нисколько не заботясь о том, чтобы подогревать его. Во всяком случае, большинство студентов предпочитало Фриза или других приват-доцентов, а Гегелю приходилось довольствоваться почти пустой аудиторией. Не видно, однако, чтобы это особенно смущало его, и он всегда среди молодежи был полон собственного достоинства, позволив себе пошутить всего-навсего один раз за пять или шесть лет! Но в душе, быть может, у него накапливалось неудовольствие против счастливых конкурентов, и почему бы не искать здесь, в Йене, начала столкновения с Фризом, таким же приват-доцентом, но пользовавшимся популярностью, которое впоследствии окончилось к такому стыду для нашего философа? Но это еще впереди, пока же Гегель читает свои непонятные никому лекции и напрасно старается разъяснить аудитории смысл дорогого его сердцу "Абсолюта". Увы! Этот "Абсолют", несмотря на все усилия, никак не хочет спуститься на землю и войти в головы слушателей. Из них только двое -- Цельман и Сутмейер -- считают себя гегелианцами и пропагандируют абсолютное, но едва ли особенно удачно.
Гегель требовал слишком многого от своих слушателей, й те совершенно основательно отвернулись от него, по крайней мере на первых порах. Он хотел, чтобы ему внимали, как пророку, принимая на веру каждую его мысль, и почитали бы за высшее счастье здесь, на земле, проникнуть сквозь колючую скорлупу формы до "мира-жеобразной" истины, как называет ее Гайм. Впоследствии Гегель действительно добился этого и имел в своем полном распоряжении целую аудиторию, не смевшую дохнуть, чтобы не упустить какого-нибудь самого незначительного звена в бесконечно долгой, диалектической цепи. Но для йенских слушателей эти требования были преждевременны. Отметим при этом любопытную черту деспотизма мысли, которая так рано проявилась у нашего философа. Он твердо, безусловно был убежден, что каждое слово, исходящее из его уст, есть нечто подобное откровению, что основные принципы его системы ни в каких доказательствах не нуждаются, что кто не понимает его -- тот полуидиот, пошляк, "тривиальный ум, опошлившийся от собственной тривиальности". Гегель всегда считал свое дело оконченным, раз ему удавалось изложить какой-нибудь вопрос, но он нисколько не заботился о том, чтобы сделать это изложение доступным. Для этого он как будто слишком презирал своих слушателей. Не только заискивать перед ними, но даже снисходить к слабости их понимания он не считал нужным. Свои редкие разъяснения он давал всегда почти "с усмешкой", с легким отвращением, подчеркивая при этом, что если он и делает это, то только ввиду умственного убожества других. Единственно подходящими для него учениками были рабы, "с испугом замечавшие свое случайное, мгновенное понимание", не только не спрашивавшие "почему", но и не смевшие сделать это.
Очаровывая людей всеохватывающим гением своей мысли, Гегель в душе достаточно презирал их. Эту черту можно рассмотреть в форме его чтения. "На профессорском кресле, -- по словам его ученика Гото, -- как бы с неохотой отделяя каждое слово, каждый слог, беззвучно и со швабским произношением (от которого, кстати сказать, он никогда не хотел отделаться) ставил он особо каждое предложение, беспрестанно кашляя и отхаркиваясь и беспрестанно перелистывая огромные тетради". Для того, чтобы нашлись преданные слушатели, надо было предварительно внушить, что все сказанное исходит от истинного гения. В Йене же, повторяем, этого условия не было.
К своим читателям, к своим слушателям Гегель не снисходил никогда. Он пренебрегал всеми общедоступными и элементарными приемами, чтобы стать понятнее хоть на йоту. Все равно как один немецкий математик на вопрос, почему он не публикует решения одной важной геометрической проблемы, презрительно отвечал: "А пускай добираются сами, если хотят", -- так, в сущности, поступал и Гегель. "Понимайте, когда можете", -- как будто говорил он своим слушателям, нисколько не заботясь о том, что их головы полны противоречиями и недоумениями. Иногда он даже как бы нарочно сгущал туман, играя словами и разрешая себе настоящие логические фокусы. Во множестве мест "Феноменологии духа", "Философии права" и позднейших курсов Гегель беспрестанно переходит от отвлеченной формулы к ее действительному содержанию, приписывая отвлеченной мысли все свойства действительности, то есть факта, допуская для действительности всю гибкость и все переливы мышления. Но нигде он не говорит, какую часть его суждений должно понимать как допускаемую только для процесса мышления и какую для мира действительного. От этого читатель и слушатель находятся в беспрестанной опасности впасть в ошибку, принять одно за другое, приложить мысль в случае, где она не прилагается. Отсюда бесконечные споры о том, как следует понимать и к чему относится то или другое выражение. Своего основного положения (истину должно рассматривать не только как сущность знания, но и как существо знающее, то есть что мыслимая и действительная природа отождествляются с мыслящим духом) Гегель не доказывает нигде. Но из него выводились все следствия, во имя его обрушивались громовые критики на отсталых мыслителей, всякое сомнение в этом случае считалось непониманием, полуидиотизмом. Гегель в своей полемике никогда не становится на точку зрения противника. Как в критиках, писанных им вместе с Шеллингом в Йене, так и позже, он не признает права противника удерживать хоть временно свое воззрение, но опровергает возражения во имя тех самых начал, которые заподозрены.
Это ли не деспотизм мысли! Гегель и сам иногда признает трудности своей системы и говорит, очень редко, впрочем, что для обыкновенного понимания некоторые его положения могут показаться странными и невероятными, что, пожалуй, их могут принять за шутку. В таком случае он "снисходит", дает кое-какие пояснения, предварительно заметив, однако, что для "философского понимания все это ясно и понятно, как дважды два..."
Но обратимся к его пребыванию в Йене.
Гегель встретился с Шеллингом как старый приятель и оба они поселились на одной квартире. У них были общие знакомые, оба участвовали на каких-то еженедельных философских обедах и оба ближе всего стояли к кружку романтиков. Если Шеллинга влекли в этот кружок не только общность убеждений, но и более нежная приманка в лице Августы Бемер, шестнадцатилетней красавицы, дочери А. Шлегеля, то Гегель, по-видимому, бескорыстно наслаждался обществом интеллигентных людей, слушая парадоксы Фридриха Шлегеля, добродушные замечания его любовницы Доротеи, всегда остроумные и язвительные речи "сплетницы" Каролины, жены старшего Шлегеля, и т.д. Тут же, в Йене, Гегель близко сошелся с профессором Нитхаммером, другом Фихте, слегка познакомился с Гёте и еще с кое-кем. Но на первых порах дружба с Шеллингом заслоняла все другие отношения. В эти дни неуверенности в себе, незнания себя в нем было столько бескорыстия, что совершенно свободно и искренне он отождествил философию Шеллинга со своей собственной и нисколько не усомнился выразить свои самостоятельно выработанные убеждения в простых и прозрачных формулах Шеллинговой "системы тождества".
К Шеллингу в это время он относился как друг, увлекался блеском его гения, старался проникнуться его взглядами и "радостно" воспринимал их в себя, как такие, которые дают ясность и твердость его собственной, слишком медленной и темной мысли. Он видел, что система Шеллинга во многих отношениях его собственная, но свою, по крайней мере в это время, он не мог выразить с таким блеском и такой конкретностью. Поэтому-то он и увлекся, увлекся как человек, лишенный дара слова, увлекается оратором, излагающим его собственные мысли. Шеллинг подсказывал ему то, что в неясных и запутанных образах копошилось в его собственной голове, чего он не решался высказать по своей слишком уж большой медлительности и осмотрительности. Гегель -- и в этом особенность его гения -- никогда не мог выразить только мелькнувшей мысли; чтобы сделать это, он предварительно должен был найти ей место во всей системе, связать ее с мириадом других мыслей. Шеллинг же был смелее; Шеллинг "учился на глазах у публики" и всегда гораздо более заботился о новизне, оригинальности, чем об обстоятельности. Поэтому-то он и дал Гегелю готовую форму, куда на первый раз могла, по-видимому, вложиться и собственная система последнего. Оба действовали искренне, но Гегель впоследствии, слишком много говоря о своих разногласиях с философией Шеллинга, чересчур мало останавливался на том, чем он был обязан своему другу. А эти обязательства громадны, их можно сравнить лишь с обязательствами Платона перед Сократом и Аристотеля перед Платоном... Шеллинг объяснил Гегелю его самого.
Шеллинг -- блестящий писатель, блестящий оратор, блестящий талант вообще. Двадцати пяти лет он пишет уже свою систему трансцендентатьного идеализма и после Канта и Фихте становится первой знаменитостью Германии. Он работает порывами, свободно отдаваясь стремлению своего творческого духа, не боясь особенно противоречий, не особенно заботясь о том, чтобы придать цельность и строгую форму своей системе. Его философия блещет молодостью, изящной оригинальностью мысли, поэтическими обрезами, полной верой в самого себя и свои силы. Если метафизика вообще близка к поэзии, то насчет Шеллинга совсем трудно сказать, где начинается одна, где кончается другая. Очень сильный логический ум, Шеллинг, однако, не пользуется в полной мере своей замечательной способностью выматывать нить аргументов; он предпочитает сразу забрать читателя в свои руки, сразу поразить его воображение, а затем уже совершенно просто и свободно приковывает его внимание своими блестящими парадоксами, своим аттическим остроумием и особенной способностью вводить читателя во все тонкости своего настроения, сначала веселого, жизнерадостного, полного юношеского задора и увлечения, потом -- меланхолического и даже траурного. В этом отношении Шеллинга можно назвать вполне поэтической натурой. Его богатая творческая фантазия не особенно долюбливает усидчивую работу, он всегда предпочитает угадывать, вместо того, чтобы добираться до вывода путем медлительных и терпеливых усилий. В этом заключалась та особенность его натуры, которая помогла впоследствии Гегелю совершенно оттеснить его на задний план. Он всегда слишком надеется на свой гений, на свою удивительную способность делать самые разнообразные и остроумные сближения, скорее подчинять себе ум читателя, чем руководить им. Достаточно было Фихте в одной газетной рецензии и коротенькой брошюрке намекнуть на принцип своей философии, как Шеллинг уже на лету подхватывает его, делает из него самые разнообразные выводы и обращает его в свою собственность. То же и еще более любопытное происходит впоследствии с естественными науками. С прозорливостью гения Шеллинг видит, что обновление философии должно явиться оттуда, из этой медленно нарастающей груды фактического материала.
Подобные документы
Биография немецкого философа Гегеля. История духовной культуры и развития различных ступеней человеческого сознания в трудах философа. Этапы процесса самопознания "абсолютной идеи", "мирового разума". Три закона диалектики, критика философии Гегеля.
реферат [22,2 K], добавлен 12.02.2010Понятие чистого бытия и основные формы мышления по Гегелю, его биография, учеба, лекции по философии истории, религии и эстетике. Философская система и диалектика Гегеля, ее стадии, понятие права. Творчество Гегеля как основа немецкой философии.
реферат [37,7 K], добавлен 27.01.2010"Феноменология духа" - "тайна и исток" гегелевской философии. Диалектика как истинный центр всей философской проблематики Гегеля. Диалектика материального и идеального. Философские категории в интерпретации Гегеля. "Философия природы" и "Философия духа".
реферат [28,3 K], добавлен 28.07.2010Философская позиция С. Булгакова и его отношение к русской интеллигенции. Противоречивая роль русской интеллигенции в трудах Л. Карсавина и И. Ильина. Исследование значения философских и творческих исканий мыслителей в возрождении российской духовности.
реферат [41,3 K], добавлен 14.01.2011Развитие и распространение либеральной мысли в условиях реакции и репрессий против революционной идеологии XIX века. Предпосылки формирования идейных течений западничества и славянофильства, их отличия и убеждения. Влияние Запада на русскую культуру.
контрольная работа [17,3 K], добавлен 22.02.2012Философская система. Философия природы. Философия духа. Диалектический метод. Творчество Гегеля считается вершиной классической немецкой философии. В нем нашли продолжение диалектические идеи, выдвинутые Кантом, Фихте, Шеллингом.
реферат [25,1 K], добавлен 24.12.2005Сущность и основные идеи западничества. Критика западного рационализма. Характеристика основных положений теории славянофильства. Концепция А.С. Хомякова о живом знании и принципе соборности. Отличительные особенности славянофильства и западничества.
курсовая работа [23,5 K], добавлен 29.04.2016Общая характеристика немецкой классической философии. Философская система трансцендентального идеализма И. Канта. Идеалистическая философия И. Фихте и Ф. Шеллинга. Диалектический метод в философии Г. Гегеля. Антропологический материализм Л. Фейербаха.
контрольная работа [24,5 K], добавлен 05.12.2010Философско-политические направления развития российской мысли XIX в. Евразийцы как идейные продолжатели русской философско-политической мысли. Глобализация как философская проблема. Роль русской философии в развитии российской и мировой культуры.
научная работа [42,9 K], добавлен 30.10.2015Во всей мировой истории развития философской мысли никогда и никто не обходил один из фундаментальных разделов в системе философии, каковыми является теория познания. Без рассмотрения теории познания немыслима ни одна философская система. Виды познания.
реферат [14,7 K], добавлен 05.01.2009