Ф.М. Достоевский и А.Н. Башлачев. Классика в неклассическом отражении

Одна из ключевых проблем в классическом "башлачевоведении". Очевидность некоторых точек соприкосновения произведений А. Башлачева и Ф. Достоевского. Анализ общих связей и отношений возникающих между авторами. Сравнительная характеристика произведений.

Рубрика Литература
Вид статья
Язык русский
Дата добавления 26.06.2013
Размер файла 21,9 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Размещено на http://www.allbest.ru/

Ф.М. ДОСТОЕВСКИЙ И А.Н. БАШЛАЧЕВ: КЛАССИКА В НЕКЛАССИЧЕСКОМ ОТРАЖЕНИИ

С.С. Шаулов

Проблема типологических и генетических связей поэзии Александра Башлачева с классической традицией русской литературы одна из ключевых в современном «башлачевоведении». Высокая «реминисцентность» поэзии Башлачева отчасти облегчает наведение этих «мостов». Однако до сих пор нет специальных литературоведческих работ, посвященных теме «Достоевский и Башлачев». Исключения чрезвычайно редки и, как правило, относятся более к сфере литературной критики или эссеистики, чем литературоведения.

Между тем, некоторые точки соприкосновения двух художественных миров почти очевидны. Оставим в стороне общеэстетическое, интуитивное ощущение родства трагического пафоса, надрыва в текстах Достоевского и Башлачева. Именно на этом уровне рассуждает в своем эссе автор фразы: «Башлачев Достоевский в поэзии» [6]. Можно указать на более конкретные объекты историко-литературного осмысления: на преемственную связь хронотопа Достоевского и художественного пространства лирики Башлачева; отражения фабульных ситуаций классика XIX в. в балладах современного барда; сходство художественной философии истории и антропологии; сложную диалогическую перекличку христианского мировоззрения Достоевского и религиозного чувства Башлачева.

Поэзия Башлачева, как в силу сравнительно небольшого объема (даже с недавно опубликованными ранними и дубиальными текстами вряд ли более двухсот стихотворений), так и из-за своей очевидного стилистического и даже тематического единства, вполне может быть прочитана как единый текст.

В частности, можно выделить ключевые топосы, общие для всего лирического корпуса Башлачева: «Город-Ленинград-Петербург», «провинция-деревня-Третья столица», «лесполе-овраг».

Анализ возникающих между ними сложных связей и отношений выходит за рамки этой статьи, для которой наибольший интерес представляет, разумеется, первый топос. Кроме того, Город (практически всегда это, за исключением самых ранних текстов, Ленинград-Петербург) относится к числу наиболее изученных топосов поэзии Башлачева.

В частности, отмечены такие характерные его качества, как иллюзорность («Этот город скользит и меняет названия...» «Абсолютный вахтер»), искусственность и античеловечность (это одна из констант городского топоса целого ряда текстов: «Абсолютный вахтер», «Ржавая вода», «Петербургская свадьба»). Отмечена включенность «городского текста» русской рок-культуры в традицию пушкинского «Медного всадника» [3; 4; 8]. В статье Логачевой [4] выстраивается своего рода схема этой связи, в которую входят «петербургские тексты» Гоголя и Белого, однако не упоминается Достоевский, что странно на фоне явных, первично воспринимаемых характеристик урбанистического пространства Башлачева.

Однако и многие внутренние, сущностные особенности топоса города лирике Башлачева «работают» только в контексте Достоевского. Прежде всего, речь идет о принципиальной антропологичности городского пространства (см. рассуждения Р. Г. Назирова о «городе, который трактуется, как сценическая площадка» для героя и о том, что у Достоевского «уже пространственно-временная организация романа обусловлена этически».

У Башлачева этот принцип трансформируется (отчасти, подчиняясь законам иного рода литературы, отчасти -- в согласии со стилевыми и эстетическими исканиями уже ХХ в.) в прием полного совмещения города и сознания лирического героя. Можно сказать, что сам Петербург становится в его поэзии лирическим переживанием: «Тебя, мой бедный друг, в тот вечер ослепили Два черных фонаря под выбитым пенсне. Ты сводишь мост зубов под рыхлой штукатуркой, Но купол лба трещит от гробовой тоски. Гроза, салют и мы! -- и мы летим над Петербургом, В решетку страшных снов врезая шпиль строки. Мой бедный друг, из глубины твоей души Стучит копытом сердце Петербурга» («Петербургская свадьба») [1. С. 47-48].

Кроме того, роднит два «петербургских текста» и специфическое совмещение трагического пафоса русской истории, выражением которого у Башлачева, как и у Достоевского, становится Петербург, и негативных, а порой низменных деталей реального города. Восприятие Достоевским Петербурга («Виноват, не люблю: окна, дырья и монументы») в полной мере свойственно и лирическому герою петербургской поэзии Башлачева: «Сегодня город твой стал праздничной открыткой. Классический союз гвоздики и штыка. Заштопаны тугой, суровой красной ниткой Все бреши твоего гнилого сюртука» [1. С. 48].

«Ошеломляющие контрастов пафоса и вульгарности» (определение Р. Г. Назирова), характерные для стиля Достоевского, знакомы и исследователям Башлачева. Лирический герой Башлачева вырастает именно из этого урбанистического пространства и обладает целым рядом черт, присущих героям такой «урбанистической» литературы: в частности, специфическим комплексом одиночества и нравственной ущербности, «безосновности». Отсюда и постоянно чувствуемое внимательным читателем-слушателем Башлачева родство его лирического героя с героями Достоевского. Это типологическое родство может быть проиллюстрировано несколькими выразительными сближениями.

Например, стихотворение «Похороны шута» (1984), на наш взгляд, соотносится с рассказом Достоевского «Бобок». Лирический герой этого текста -- шут -- находится в сюжетной ситуации персонажей этого рассказа: он уже умер, но еще не покинул пространство живых, которое и становится ареной его последнего творческого самовыражения, наполненного тотальной иронией по отношению к себе и миру: «Лошадка лениво плетется по краю сугроба. Сегодня молчат бубенцы моего колпака. Мне тесно в уютной коробке отдельного гроба. Хочется курить, но никто не дает табака.

Вот возьму и воскресну! То-то вам будет потеха. Вот так, не хочу умирать, да и дело с концом. Подать сюда бочку отборного крепкого смеха! Хлебнем и закусим хрустящим соленым словцом. Да кто вам сказал, что шуты умирают от скуки? Звени, мой бубенчик! Работай, подлец, не молчи! Я красным вином написал заявление смерти. Причина прогула -- мол, запил. Куда ж во хмелю?» («Похороны шута»).

Эта реминисценция представляется нам осознанной и рассчитанной на читательскую дешифровку. Так, Башлачев дает шуту на его последнем представлении нескольких зрителей, подчеркивая при этом архаические черты этих образов и «привязывая» тем самым свой текст к обобщенному XIX в. («Хмурый дьячок с подбитой щекой Тянет-выводит за упокой... Снял свою каску стрелецкий майор. Дама в вуали опухла от слез»).

Впрочем, есть в стихотворении и конкретное указание на существование текста-предшественника: «Эй, дьякон, молись за спасение Божьего храма! Эй, дама, ну что там из вас непрерывно течет? На ваших глазах эта старая скушная драма Легко обращается в новый смешной анекдот!».

С «заголившимися» героями «Бобка» башлачевский шут сходится на почве иронии, доходящей до цинизма и аморализма. Бросается в глаза откровенно полемическая трактовка сюжета Достоевского: в тексте Башлачева отсутствует завершающий и осуждающий взгляд героя-рассказчика. Однако эта полемика далека от постмодернистских игровых споров с классикой, ее специфика требует для своего комментария расширить историко-литературный контекст.

Во-первых, можно и нужно указать текст (вернее, совокупность текстов), ставший посредником между поэзией Башлачева и классической традицией. В применении к данному мотивному комплексу трагической пародии поэтического штампа смерти-сна таким посредником, на наш взгляд, может быть целый ряд текстов В. С. Высоцкого: «Веселая покойницкая» [2. С. 292-293], «Мои похорона или страшный сон очень смелого человека» [2. С. 359-361] др. Конкретный анализ этих историко-литературных связей выходит за рамки нашей статьи, однако стоит отметить, что Башлачев существенно трансформирует структуру мотивного комплекса у Высоцкого: «убирает» сатирическую связь с конкретной общественной и культурной ситуацией эпохи и выводит трагическое начала, скрытое у этих текстах Высоцкого в подтексте, наружу. Так рождается спефицический синтез трагического и фарсового начал (характерный, отметим, и для некоторых других песен и «лирических сюжетов» Башлачева).

Однако контекст может быть расширен и в историю словесности, предшествующую Достоевскому. Так, рассказ Достоевского можно прочесть как травестийную вариацию центрального мотива стихотворения М. Ю. Лермонтова «Выхожу один я на дорогу...» (что вполне возможно, на наш взгляд). В таком свете стихотворение Башлачева как бы возвращает мотиву смерти-сна его исконный трагизм. Шутовство у Башлачева не отрицает высокого смысла смерти, но подтверждает его в зеркальной композиции стихотворения: «А ночью сама притащилась слепая старуха. Сверкнула серпом и сухо сказала: Пора! Но я подошел и такое ей крикнул на ухо, что кости от смеха гремели у ней до утра. Долго старуха тряслась у костра, но встал я и сухо сказал ей: Пора» [1. С. 147].

Смысл башлачевской полемики с Достоевским не в том, чтобы создать очередной постклассический эстетический объект, а в своеобразной реализации диалогического принципа: в полемику с Достоевским вступает герой, психологически и духовно близкий персонажам самого Достоевского.

Заметим, что непосредственная реализация «достоевских» фабульных и психологических структур в характере и судьбе лирического героя (причем, с выходом на уровень поэтологии, собственного жизнестроительства и личной мифологии творчества) реализована в русской словесности, разумеется, не только Башлачевым. В качестве его непосредственного предшественника на этом пути следует опять же назвать В. С. Высоцкого, связь которого с Достоевским в этом аспекте уже рассматривалась С. М. Шауловым [7]. Поэтологические (они же и «автобиографические») мифы Башлачева еще ждут своего подробного исторического анализа. Пока же можно отметить, что очень высокий уровень преемственности (и пиетета) по отношению к старшему современнику в данном случае совмещается со столь же сильной полемикой. Вообще проблема «ученичества» Башлачева у Высоцкого (а это один из творческих мифов, созданных Башлачевым, о чем говорит хотя бы поэтический триптих «Слыша Владимира Высоцкого» [1. С. 83-85]) заслуживает самого серьезного внимания и раскрытия на материале более широком, нежели один традиционный мотив.

Однако связь с классикой XIX в. возможна в поэзии Башлачева и «через голову» Высоцкого, как это и происходит в известной балладе «Хозяйка». Героя этого стихотворения вполне можно назвать «человеком играющим». Его игра носит ярко выраженный эстетический характер и сводится к попытке реализовать в жизни литературный сюжет, маркирующийся в балладе цитатой из военной песни: «Сегодня ночью -- дьявольский мороз. Открой, хозяйка, бывшему солдату. Пусти погреться, я совсем замерз, Враги сожгли мою родную хату» [1. С. 88-89].

В дальнейшем сюжете баллады важны несколько моментов. Во-первых, это саморазоблачение игры героя; при этом в тексте акцентируется момент эстетизации самообвинения: «.. .А через час я отвернусь к стене. Пробормочу с ухмылкой виноватой: Я не солдат... зачем ты веришь мне? Я все наврал. Цела родная хата. Известна цель визита моего Чтоб переспать с соседкою-вдовою». Однако этому противостоит парадоксальная реакция женщины, на время ломающая эстетическую стратегию героя: «А ты ответишь: это ничего... И тихо покачаешь головою. И вот тогда я кой-чего пойму, И кой-о-чем серьезно пожалею...».

Все это стилически измененное, но сюжетно точное отражение ключевого эпизода «Записок из подполья» развязке отношений «подпольного человека» с Лизой.

Важно отметить, что описанная ситуация не приводит к перевороту героя баллады. Как и подпольный человек, потерпев неудачу в игре с Лизой, возвращается на круги своей рефлексии, так и герой «Хозяйки» в финальных строках баллады возвращается к игре с цитатой: «Да, я тебя покрепче обниму И стану сыном, мужем, сватом, братом. Ведь человеку трудно одному, Когда враги сожгли родную хату» [1. С. 89].

Более того, особая нарративная структура баллады (большая часть сюжета рассказана в будущем времени) позволяет предположить, что вся она лишь игра, «мечтание» героя.

Лирический герой Башлачева оказывается ближе к самому поэту, чем «подпольный человек» к Достоевскому. Здесь Башлачев из ситуации диалога с художественным миром Достоевского перемещается внутрь этого мира, текстом собственной жизни продолжая одну из типологических линий антропологии Достоевского.

Поздняя (середины 1980-х гг.) лирика Башлачева пронизана специфическими мотивами, в большой степени маргинальными для поэзии того времени, но органичными в рамках классической русской поэтической традиции: мотив недостатка веры («И наша правда проста, но ей не хватит креста И соломенной веры в спаси-сохрани. Ведь святых на Руси только знай, выноси. В этом высшая мера -- скосисхорони» («Посошок») [1. С. 180]), мотив богоискательства («Имя имен»), наконец, ярко выраженные апокалиптические мотивы («Вечный пост», «Пляши в огне»).

Явно неигровой характер поэзии Башлачева этих лет подчеркивался особенностями ее авторского бытования и воспроизведения. Большинство воспоминаний о жизни поэта рисуют картину крайне мучительного творческого процесса Башлачева в этот период. Последние два года жизни Башлачева -- время полного поэтического молчания. Творческий кризис сопровождался прогрессирующей десоциализацией, едва ли не намеренной нищетой, установлением подчеркнуто иррациональных, а иногда и шокирующих норм бытового и общественного поведения. Юродство для позднего Башлачева оказалось единственно естественной формой поэтического быта, при этом жизненный сюжет, сознательно или бессознательно создававшийся поэтом в последние годы, имеет, на наш взгляд, два декодирующих его контекста, в каждом из которых прослеживается творческая связь с художественным миром Достоевского.

Первый из этих контекстов актуализируется в башлачевской интерпретации традиционной романтической фабулы о гениальности мудрости безумца. У Башлачева она дана в нетипичной варианте -- без традиционного развития в картину творческого или нравственного триумфа героя. Представляется, что для самого Башлачева эта традиция была значимой на первом этапе творческой эволюции. Связь его вариации фабулы с творчеством Достоевского вскрывается в ранней песне «Музыкант»: «Он был дрянной музыкант Но по ночам он слышал Музыку Он спивался у всех на глазах, Но по ночам он слышал Музыку». Герой этого стихотворения -- своеобразная цитата образа музыканта, отца Неточки Незваной в одноименной повести Достоевского. Башлачев здесь не вносит изменений в структуру образа, и в дальнейшем не развивает сентиментальный аспект своего поэтологического сюжета.

Второй контекст формируется структурообразующей и для Достоевского, и для Башлачева метафорой уподобления жизни души личности и пшеничного зерна (причем, у Башлачева появляется также зависимый образ -- тесто). В его творчестве эта метафора напрямую, как нам кажется, восходит к важному и для Достоевского евангельскому изречению: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода. Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную!» (Иоанна, 12; 23-25).

У Башлачева эта цитата может проявиться в виде лирического афоризма, как, например, в песне «Как ветра осенние.»: «Как ветра осенние жали не жалели рожь / Ведь тебя посеяли, чтоб ты пригодился Ведь совсем неважно, от чего помрешь / Ведь куда важнее, для чего родился» [1. С. 164].

Более интересны случаи формирования своеобразного мифа о человеке-зерне в лирике Башлачева в целом ряде его поздних песен: «Мельница», «Тесто», «Пляши в огне», «Имя имен», «Вечный пост», «На жизнь поэтов».

Прямых, цитатных или реминсцентных отсылок к традиции Достоевского в этих песнях нет, однако поздний поэтологический миф Башлачева соотносится с некоторыми важнейшеми аспектами поэтики Достоевского как своеобразная, если не уникальная, поэтическая интерпретация пасхального сюжета.

башлачев достоевский лирический классика

Список литературы

1. Башлачев, А. Н. Стихи, фонография, библиография. Тверь : Твер. гос. ун-т, 2001. 222 с.

2. Высоцкий, В. С. Сочинения : в 2 т. Т. 1. М., 1990. 640 с.

3. Логачева, Т. Е. Рок-поэзия А. Башлачева и Ю. Шевчука новая глава петербургского текста русской литературы // Русская рок-поэзия. Текст и контекст. Тверь : Твер. гос. ун-т, 1998. С. 56-70.

4. Логачева, Т. Е. Тексты русской рок-поэзии и петербургский миф: аспекты традиции в рамках нового поэтического жанра // Вопросы онтологической поэтики. Потаенная литература. Исследования и материалы. Иваново : Иванов. гос. ун-т, 1998. С. 196-203.

5. Назиров, Р. Г. Творческие принципы Ф. М. Достоевского. Саратов : Изд-во Сарат. ун-та, 1982. 159 с.

6. Секов, А. Слыша Башлачева (христианские мотивы в творчестве рок-музыканта) [Электронный ресурс]. URL: http://eparhia. narod.ru.

7. Шаулов, С. М. Высоцкий и Достоевский // А. В. Скобелев, С. М. Шаулов. Наш Высоцкий. Работы разных лет. Уфа : ARC, 2012. С. 151-164.

Шаулов, С. С. А. С. Пушкин и А. Н. Башлачев в дискурсе постмодернизма // Пушкин и современность : материалы науч.-практ. конф. Уфа : БашГУ, 1999. С. 83-95.

Размещено на Allbest.ru


Подобные документы

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.